Смех бессмертных (страница 2)
Ему дает слово. Он, еще раз оглядев всех присутствующих – что они скажут, что, что, что? – начинает.
Он говорит о далекой Гиперборее, существовавшей – а может, существующей и поныне? – под патронажем Аполлона, самого́ непобедимого солнца; о ее чутких и мудрых безбородых королях-чародеях, слышащих гармонию сфер; о блаженных πολίτης [2], выше всего почитающих Искусство, живущих до ста лет и умирающих от пресыщения жизнью, – они бросаются в плотоядное море цвета перебродившего вина, как печальный царь Эгей. Цитирует Плиния Старшего, Геродота, Гесиода и Гомера. Наконец переходит к главному: говорит, как вычислил координаты древних городов, как убедился, что столпы Маньпупунер – остатки древних пилонов; нужно лишь провести экспертизу и найти в них кровь гиперборейцев, восстановить по крупицам порядок древнего ритуала, а потом копать в том месте глубже и глубже, чтобы провалиться в карман реальности, куда мудрецы-правители спрятали свое государство, где стали чистым разумом и светом, где все наоборот, шиворот-навыворот.
– Нельзя сомневаться в существовании этого народа, – заканчивает Грецион вновь цитатой из Плиния. – Поэтому наша цель, пусть и при совсем скудном количестве фактов, отделить фанатичный вымысел от правды и… – Пауза. – И попасть в Гиперборею. Наступившая тишина пугает даже мертвецов. Они стучат из-под плинтусов: тук-тук, тук-тук. Или это сердце?
Все молчат. Глаза, будто обретшие собственную жизнь, отделившиеся от тел, опущены в телефоны, планшеты; глаза изучают аудиторию, глаза мерзкими насекомым бегают по стенам; глаза делают что угодно, только не смотрят на Грециона.
И вот – гром, буря, сводящая с ума седых королей, что уж говорить о простых смертных? Вещает, как в ареопаге, белобородый старик, доктор наук, почетный, уважаемый, заслуженный, и далее, далее, далее… Не нужно называть по имени отчеству, больше никого не нужно называть по имени отчеству, ведь Грецион знает, что сейчас будет, чувствует пылающий негодованием взгляд. – Вы должны быть благодарны за то, Грецион Семеныч, что мы вас хотя бы выслушали. До конца. Простите меня, но нести такой бред… нет, это беспредел, Грецион Семеныч! – Он взмахивает руками, откидывается на спинку стула. Закашливается, быстро откручивает пробку – откуда такие громкие звуки?! – наливает воду, выпивает залпом и сминает пластиковый стаканчик. – Вы выдаете свои сказки, всю эту оккультную околесицу, за научный труд! И писать о таком монографию… Грецион Семеныч, простите, но я выскажу коллективное мнение!
Он видит, как одни кивают, другие потирают гусарские усики, третьи ехидно улыбаются, четвертые, ничего не замечая, уткнулись в телефоны, а пятые смотрят с сожалением: неужто тоже ищут Источник?! Зевс продолжает, гремит:
– Вам надо многое переосмыслить. И, возможно, ммм… проконсультироваться со специалистом определенного рода? В сказки верят только малые дети и умалишенные пенсионеры, а вы не похожи ни на тех, ни на других. Возьмите хотя бы отпуск. И…
– Словно по отмашке этого старца, говорить начинает остальной пантеон: после грома и молнии первых, обжигающих слов младшие боги лепечут нежными флейтами лесных дриад. Одни, статные, с уложенными лаком волосами, выбирают выражения аккуратно, боятся оскорбить и обидеть; другие, полненькие, усатые, не сдерживают себя, чуть ли не кричат знакомыми голосами, пока белобородый вновь не изрыгает гром, молнию, не призывает к порядку.
Грецион дышит тяжело. Он знал, на что шел, добровольно спалив все мосты к науке после страшного диагноза, чтобы не тратить сил попросту. Понимал, что его распнут прямо здесь, сделают из него печального Мастера, и на найдется на этом свете Маргариты-спасительницы. Он чувствует, как зудят ладони – может, уже вбили гвозди, уже течет кровь? Конечно, Грецион узнаёт тех, с кем вместе работал: многие просто опустили глаза, они не будут защищать его, но не будут и говорить против, и он благодарен, он поступил бы так же, поступал так всегда, когда те ошибались в отчетах, являлись на пары пьяные после расставаний или, не умея работать с техникой, ненароком ломали проекторы с колонками, потому что привыкли к грубой силе «привинтить-починить», а техника любит нежность, алчет ласки. Но есть здесь и другие: те, кто консультировался у него, кто получал степень и звал праздновать, в благодарность не только угощал напитками, но обещал вечно помнить и быть должным – теперь они кричат громче остальных, пока старец не приказывает смолкнуть. Грециону тоже хочется кричать – от несправедливости и смятения, от горечи предательства, от звона тридцати сребреников.
– Вы не дадите даже шанса? – спрашивает Грецион зачем-то. Не контролирует слов. Хочет стать ребенком, просто чтобы заплакать.
– Грецион Семеныч, вы сейчас серьезно? Шанс чего? Шанс найти Гиперборею? – Смех, как же много тихого и сдавленного смеха, он похож на шуршание насекомых, на звук, с которым лопаются под ногами их панцири. – Давайте не будем задерживаться и дадим слово остальным докладчикам: или у вас есть чудесное заклинание, чтобы остановить, растянуть время?
Пусть они замолчат! Пусть перестанут шушукаться! Пусть все, как самые верные, молча смотрят в пол, в телефоны! Разве он просит так многого?
– Грецион Семеныч, в последнее время коллеги про вас говорили… всякое. Не думал, что слухи окажутся правдой. Не подумайте! Никто и не против, если вы читаете оккультную литературу в свободное время. Я, может, предпочитаю дамские романы! Не верите? Поищите томик Донцовой у меня в сумке. Но говорить об этом здесь, сейчас, научно и абсолютно серьезно… Вы утонули в Рубиконе. Попробуйте выбрать речку помельче.
Грецион может закричать, может наброситься с кулаками. Может и хочет. В голове – или просто кажется? – флейты подпевают барабанам, скручиваются в спираль сумасшедшей музыки мистерий, сладкими песнями выклянчивают молодых бычков на жертвенный алтарь. Будто его, Грециона, только что распятого, ненасытным богам мало. Да, он может, он хочет обезуметь – точное ли это слово, обезуметь? Такое опасное, роковое…
Сдерживается.
Тихо встает посреди следующего доклада, берет планшет под мышку и, не обращая внимания на возмущения белобородого, на потерянный взгляд сбившегося докладчика, всем видом умоляющего не прерывать, выходит из аудитории, даже не хлопнув дверью. Красиво, по-английски.
Никто из них так не умеет.
Идя по университетским коридорам, по катакомбам страшной черной цитадели Минас Моргул, Грецион чувствует, как ноет предательское сердце, как дает новые ростки голубая трава, как прорезает артерии и вновь тянется к черепу… Он останавливается, глубоко дышит. Хочет одного – забыться.
Выходит будто в другой мир, где синева небес сменилась вечной стужей.
Идет через метель – в ее безмерном гневе мир словно утонул. Ненавидит, ненавидит, ненавидит зимы с их колючими свитерами, плотными шапками и короткими днями. Идет, сжимая кулаки, а предатель генерал Мороз хлещет по щекам, не разбирая своих и чужих, и воздух все уплотняется, уплотняется, уплотняется; от чего – от снега или от горечи? Грецион заходит в ближайший супермаркет с ярко-фиолетовой вывеской и безликими покупателями, безликими продавцами. Хватает бутылки наугад, сколько может унести. Хорошо, что нет вокруг лиц, нет осуждающих взглядов, только фигуры в снежном буране, эти обреченные тени мегаполиса, еще не испившие студеных вод Леты. Оставляя позади бесконечные силуэты, Грецион идет домой, а снег все сильнее и сильнее; пакеты, кажется, вот-вот порвутся. Открывает квартиру вслепую, вслепую же включает свет – почему такой яркий, словно солнце спустилось с небес на крыльях? – на ощупь находит штопор, чистый стакан, отчего-то рвет пакеты, стиснув зубы, и глотает, глотает, глотает, ненасытный малыш-переросток Гаргантюа, глотает, пока не кончаются силы терпеть пытку божественным напитком – некатором и сомой, – дерущим глотку. Идет в ванную – падает, идет в ванную – падает, идет в ванную – падает. Включает ледяную воду, обжигает ею руки, потом – лицо; представляет – и видит – как из крана-пасти течет яд Вритры; где ты, Индра, спаситель, где ты, Георгий, освободитель, где ты, Нинутра, избавитель? И вдруг он резко вспоминает свое имя, которое предстоит сохранить – Грецион Родосский, Грецион Родос-с-ский, Грецион Родосссссский, – и видит в отражении, там, прямо за спиной, ухмыляющегося юношу в призрачно-белой тоге, в венке из виноградных лоз, с закрученными ро́жками, с посохом и кубком в руках. Ухмылка тает, сменяется раскатистым смехом – сплошь трели диких флейт. Пахнет вином, запах липнет к коже. И Грецион вспоминает, что умеет говорить.
– Кто ты?!
Он шепчет – или кричит, в чем сейчас разница между тихо и громко, далеко и близко? – и незнакомец слышит. Только открывает рот, чтобы ответить – или проглотить его? – как Грецион сам все понимает. Снова то ли кричит, то ли шепчет, то ли проклинает, то ли умоляет. Хватает одного слова, чтобы расставить все на свои места.
– Дионис!
Незнакомец вновь смеется, оказывается ближе, попирая все законы физики, сводя на нет старания Ньютона и Эйнштейна. Пухлые губы над самым ухом, запах вина сильнее. Отвечает вкрадчиво, как царь любимой наложнице:
– Даааа… Столь удивительно, правда?
Предлагает вина.
И Грецион пьет – знает, что это галлюцинация, но пьет жадными глотками, будто сорок лет бродил по синайской пустыне, выслушивая бренные жалобы и стенания уставшего народа. Вдруг вино густеет, чернеет и становится липкой черной кровью; Дионис тает следом, обращается дымом, густым, как глубоководные чернила, как ползущая по городам чума, как вестник ночи, как марево пустыни, как гнилая кровь; тает, клубится, окутывает Грециона полностью, стирая грань между верхом и низом, а потом возникает из этого тумана, точнее – снова придает туману форму себя, творит по образу и подобию. И черная густая кровь течет из его уст и глаз, и захлебываясь, он говорит:
– Я страдающий бог, страшный бог, бог ночи и иного рождения, бог, которому вы даровали вечную жизнь, бог, ставший самой вашей кровью, ведь вы сделали мою кровь своей, кровь как вино, вино как кровь, пустили вино в свои жилы, вино, берущее силы в недрах земли, в царстве смерти, в том перевертыше, что мы звали Аидом, откуда поднимаюсь я бурыми ночными лозами, пурпурными налитыми гроздьями и несу с собой холодное дыхание возродившейся ночи…
Вино – что проклятая кровь – расплескивается. А бог все шепчет:
– Ты не знаешь, кто я, ты не знаешь, что сильнее и страшнее других богов, ты не знаешь, что я и зачем я, и в то же время знаешь все…
– Липкая черная кровь на вороте расстегнутой рубашки, липкая черная кровь – лед, как сердце черного бога, – за шиворотом, липкой черной кровью ползут сказанные слова по зеркалу, а смысл их впитывается в плоть:
– Испей мою кровь, испей холодное вино из обсидианового черного винограда, что растет на далеком севере, что насыщается подземным холодом и дыханием неотвратимой смерти, впусти ночь внутрь, чтобы найти ее – упади наоборот, наугад, окажись вне любых систем координат, утопи себя в холодной реке забвения, чтобы увидеть…
Все вдруг кончается. Так же быстро, как началось.
Грецион проверяет: никакой крови на одежде, на руках, на полу, в раковине; никакого вина.
Вновь идет к бутылкам. Глотает, глотает, глотает, будто высасывает джиннов, огненных ифритов, не оставляющих дымного следа – закипает кровь, горит разум. Насытившись, снова накидывает куртку. Не застегивает, кое-как кутается в шарф. Слышит чудное журчание. Возвращается в ванную, выключает воду – и как мог забыть? Спускается на первый этаж, останавливается, идет в обратном направлении, будто отринув разницу между верхом и низом, ведь верно молвили древние изумрудными устами: что вверху – то и внизу. Шатаясь, проверяет, закрыл ли квартиру – закрыл, и к чему беспокоиться? – вновь спускается, хватаясь руками за стены, чтобы не упасть. Открывает дверь подъезда, щурится и шагает в мир.