Выше стропила, плотники. Сеймур. Представление (страница 2)
В 1942-м все сидячие вагоны, насколько я помню, были оборудованы вентиляцией чисто номинально, кругом кишела военная охрана, пахло апельсиновым соком, молоком и ржаным виски. Ночь я провел, кашляя над журналом комиксов, который кто-то одолжил мне из жалости. Когда поезд прибыл в Нью-Йорк – в десять минут третьего пополудни в день свадьбы, – я еле сидел из-за кашля и общей усталости в пропотевшей измятой одежде, а мой лейкопластырь адски чесался. В самом Нью-Йорке было неописуемо жарко. Заскочить к себе на квартиру я не успевал, поэтому оставил багаж, состоявший из довольно унылой парусиновой сумки на молнии, в одном из этих стальных ящиков на Пенсильванском вокзале. И словно этого мне было мало, пока я слонялся по одежному району, высматривая пустой кеб, младший лейтенант службы связи, которому я, похоже, забыл отдать честь, переходя Седьмую авеню, внезапно вынул самописку и записал мое имя, номер части и адрес под любопытными взглядами прохожих.
Когда я наконец сел в кеб, я совсем расклеился. До «старого дома» Карла и Эми приходилось показывать дорогу водителю. Однако, едва мы достигли того квартала, все стало просто. Нужно было лишь следовать за толпой. Там был даже полотняный балдахин. В следующий момент я вошел в огромный старый дом из песчаника, и меня встретила очень симпатичная женщина с лавандовыми волосами, которая спросила меня, друг ли я невесты или жениха. Я сказал – жениха. «Ну, – сказала она, – что ж, мы просто всех тут скучиваем». И рассмеялась, весьма безудержно, показав мне, по-видимому, последний свободный складной стул в безразмерной комнате, запруженной людьми. Что касается деталей обстановки, у меня в памяти тринадцатилетний провал. Помимо того, что там было битком набито и удушающе жарко, я могу вспомнить только две вещи: почти прямо за мной играли на органе, а женщина на стуле справа от меня повернулась ко мне и прошептала с наигранным энтузиазмом: «Я Хелен Силсберн!» Исходя из расположения наших стульев, я сообразил, что это не мать невесты, но, на всякий пожарный, улыбнулся ей и отзывчиво кивнул, и уже был готов представиться, но она приложила себе к губам палец, унизанный кольцами, и мы повернулись вперед. Время было около трех часов. Я закрыл глаза и стал ждать с легкой настороженностью, когда органист закончит играть произвольную музыку и вдарит «Лоэнгрин».
Смутно припоминаю, как прошли следующие час с четвертью, не считая того твердого факта, что «Лоэнгрин» так и не вдарил. Помню, как периодически оборачивалась украдкой рассредоточенная группка незнакомых лиц, любопытствуя, кто там кашляет. И что женщина справа от меня снова обратилась ко мне тем же весьма радостным шепотом. «Вероятно, какая-то заминка, – сказала она. – Вы вообще видели судью Ранкера? У него лицо святого». Также помню, как органная музыка в какой-то момент сделала прихотливый, почти отчаянный вираж от Баха к ранним Роджерсу и Харту[3].
Но в целом, боюсь, я коротал время, одаривая себя профилактическим вниманием за необходимость подавлять приступы кашля. Все время, что я был в той комнате, меня не отпускала трусливая мысль, что у меня того гляди случится кровоизлияние или в лучшем случае треснет ребро, несмотря на корсет из лейкопластыря.
В двадцать минут пятого – или, говоря прямолинейней, когда уже час и двадцать минут как истекла последняя разумная надежда, – невенчанную невесту, шедшую нетвердым шагом, с понурым видом, отец с матерью вывели под руки из дома и проводили по длинной каменной лестнице к тротуару. Ее поместили – казалось, передали из рук в руки – в первую из гладких черных арендованных машин, припаркованных в два ряда вдоль бордюра. Сцена была чрезвычайно живописной – можно сказать, журнальной, – и, как это свойственно журнальным сценам, свидетелей было хоть отбавляй, поскольку свадебные гости (я в их числе) уже начали высыпать на улицу, пусть благочинными, но встревоженными, если не сказать офонарелыми, кучками. Если в этом зрелище и было некое мало-мальски смягчающее обстоятельство, то лишь благодаря погоде. Июньское солнце палило так ослепительно, с такой прожекторной интенсивностью, что силуэт невесты, когда ее едва не волокли по каменным ступеням, размывался как раз в самых нужных местах.
Как только машина с невестой хотя бы физически скрылась из виду, напряжение на тротуаре – особенно возле полотняного балдахина, у бордюра, где я слонялся, – убавилось до степени, которая могла бы означать, будь это в воскресенье перед церковью, вполне привычную суматоху расходящихся прихожан. Затем, совершенно неожиданно, разлетелись веские слова – якобы, от дяди невесты, Эла, – что свадебные гости могут брать машины, стоящие вдоль бордюра; хотя прием есть прием, и планы есть планы. Если реакция в моем окружении была хоть сколько-нибудь показательна, в этом предложении увидели своего рода beau geste[4]. Тем не менее никто не придал особенного значения, что машины можно «брать» только после того, как внушительного вида сборище, обозначаемое как «ближайшие родственники» невесты, разберет транспортные средства, угодные ему. И после довольно таинственной пробкоподобной задержки (в течение которой я оставался как бы приросшим к месту) «ближайшие родственники» таки начали свой исход, то набиваясь по шестеро-семеро в одну машину, то рассаживаясь по трое-четверо. Численность, насколько я мог судить, определялась возрастом, манерами и шириной бедер первых счастливых пассажиров.
Неожиданно, по чьему-то прощальному, но весьма настоятельному предложению, я очутился у бордюра, возле самого входа под полотняный балдахин, и стал подсаживать людей в машины.
Стоит поразмыслить, как это мне доверили такую обязанность. Насколько я в курсе, незнакомый деятель средних лет, выбравший меня для этой работы, ни в малейшей мере не подозревал, что я брат жениха. Поэтому мне кажется логичным, что меня выбрали по другим, гораздо менее лирическим причинам. Шел 1942-й год. И я был двадцатитрехлетним новобранцем. Меня осеняет догадка, что лишь мой возраст, форма и безошибочно узнаваемая оливково-бурая аура услужливости, окружавшая меня, не оставляли сомнений в моей пригодности на роль швейцара.
Я был не просто двадцатитрехлетним – я был двадцатитрехлетним олухом. Помню, как из рук вон плохо я грузил людей в машины. Более того, я делал это с притворным подобием кадетского рвения, преданности долгу. Через несколько минут мне стало ясно, что я обслуживаю по большей части более старое, низкорослое и упитанное поколение, и мое выступление в качестве рукоподавателя и дверезакрывателя обрело еще более напыщенный вид. Я стал изображать исключительно проворного, крайне увлеченного молодого великана с кашлем.
Но вечерний зной был, мягко говоря, немилосерден, и награда за мои старания, должно быть, казалась мне все более эфемерной. Несмотря на то что толпа «ближайших родственников» едва ли начала редеть, я вдруг нырнул в очередную набитую людьми машину, когда она уже начала отъезжать от бордюра. При этом я ударился о крышу головой с отчетливым (возможно, карательным) треском. В числе прочих пассажиров оказалась не кто иная, как моя шепчущая знакомая, Хелен Силсберн, которая принялась выражать мне безоговорочное сочувствие. Треск, вероятно, раскатился по всей машине. Но в двадцать три я был таким молодым человеком, который на всякое публичное членовредительство своей персоны легче черепно-мозговой травмы реагировал звучным, нарочито раскатистым смехом.
Машина двигалась на запад, прямиком, фигурально выражаясь, в открытую топку предвечернего неба. Она двигалась на запад два квартала, пока не достигла Мэдисон-авеню, где резко повернула вправо, на север. У меня возникло ощущение, что лишь неимоверная сноровка и бдительность безымянного водителя уберегла нас всех от ужасной солнечной пламенной трубы.
Первые четыре-пять кварталов к северу по Мэдисон разговор в машине в основном сводился к фразам вроде «Вам со мной не слишком тесно»? и «Мне в жизни не было так жарко». Дама, которой в жизни не было так жарко, – дородная матрона лет двадцати четырех-пяти, в розовом атласном платье, с венком из искусственных незабудок на голове – была, как я выяснил, погрев уши у бордюра, замужней подругой невесты. В ней отчетливо чувствовался атлетический дух, словно за год-другой до того она получила диплом тренера по физкультуре. Даже букет гардений у нее на коленях напоминал сдутый волейбольный мяч. Она сидела на заднем сиденье, зажатая между мужем и крошечным старичком в цилиндре и визитке, державшим незажженную сигару, явно гаванскую. Мы с миссис Силсберн – мое правое колено платонически касалось ее левого – занимали откидные сиденья. Дважды, без малейшего оправдания, движимый исключительно дружелюбием, я оглядывался на крошечного старичка. Когда я грузил пассажиров в машину и придержал для него дверцу, у меня возникло мимолетное побуждение проворно подхватить его и бережно просунуть в открытое окошко. Это был форменный коротышка, не выше четырех и девяти-десяти[5], хотя он не был ни лилипутом, ни карликом. В машине он сидел, уставившись прямо перед собой с самым суровым видом. Оглянувшись на него второй раз, я заметил у него на лацкане визитки что-то, очень похожее на застарелое пятно от соуса. Также я заметил, что его шелковый цилиндр не доставал до крыши машины добрых четыре-пять дюймов… Но в основном в те первые минуты в машине меня все еще занимало, главным образом, собственное здоровье. Помимо плеврита и шишки на голове, я мучился подозрением, что мне грозит острый фарингит.
Я, как последний ипохондрик, тишком выгибал язык и исследовал предполагаемый участок поражения. Помню, я сидел, уставившись прямо перед собой, в шею водителю, представлявшую собой рельефную карту шрамов от фурункулов, и тут вдруг моя соседка с откидного сиденья обратилась ко мне: «Я не успела спросить вас в доме. Как там ваша матушка? Вы ведь Дики Бриганза?»
Язык у меня в тот момент был закручен назад и обследовал заднее небо. Я раскрутил его, сглотнул и повернулся к ней. Ей было пятьдесят или около того, одета модно и со вкусом. На лице у нее лежал густой грим. Я ответил, что нет, я не он.
Она чуть прищурилась на меня и сказала, что я вылитый мальчик Селии Бриганзы. Рот один в один. Я попытался выразить лицом, что всем свойственно ошибаться. И снова уставился в шею водителю. Все сидели молча. Решив сменить вид, я глянул в окошко.
– Как вам нравится армия? – спросила миссис Силсберн. В лоб, между делом.
В тот же момент меня одолел краткий приступ кашля. Когда он прошел, я повернулся к ней со всей возможной живостью и сказал, что завел массу знакомств: привет, браток, и все такое. Мне было трудновато поворачиваться в ее сторону, даже с диафрагмой, облицованной лейкопластырем.
Она кивнула.
– Думаю, вы все просто чудо, – сказала она несколько двусмысленно. – Вы друг невесты или жениха? – спросила она, деликатно подбираясь к главному.
– Ну, вообще-то, я не то чтобы друг…
– Не вздумайте сказать, что вы друг жениха, – перебила меня замужняя матрона с заднего сиденья. – Попадись он мне минуты на две. Две минуты – мне бы этого хватило.
Миссис Силсберн крутанулась – туда-сюда – и улыбнулась говорившей. Затем снова повернулась вперед. Вообще-то, мы с ней крутанулись почти в унисон. Учитывая, что миссис Силсберн обернулась всего на секунду, улыбка, коей она одарила матрону, была своего рода откидным шедевром. Достаточно наглядно выразив безграничную преданность всей молодежи во всем мире и в особенности этой бодрой, речистой его представительнице, с которой она, вероятно, была знакома – и то не факт – лишь мельком.