Книга скворцов (страница 4)

Страница 4

– Тут я с тобой согласен, – сказал госпиталий: – это ты прекрасно выразил. Так о чем бишь я?.. Да! удивительно, как искусство лести связано со случайностью, словно они вышли из одной утробы. Клуторий Приск, римский всадник, щедро пожалованный за стихи, где оплакивалась кончина Германика, вскоре был обвинен в том, что во время болезни Друза написал стихи и на его смерть, чтобы издать их, когда врачи откроют им дорогу, и заработать еще больше, – обвинен, судим сенатом и приговорен к смерти, а все из-за того, что его Муза оказалась слишком голодной, а Фортуна – непоседливой. Впрочем, я не стану оплакивать того, кто оплакивал других, когда они еще не подали повода, а вернусь лучше к Августу: так как ему полюбились эти двуногие поздравления, из которых, если ощипать, даже супа хорошего не сваришь, и он принялся собирать их, как другие собирают алмазы или коней, то один бедный сапожник вздумал поправить свои дела, дав ворону несколько уроков того, в чем природа его не наставила. А поскольку память у птицы оказалась худой, как подметка паломника, то хозяин долго с нею бился, в сердцах приговаривая: «Все издержки впустую». Когда же ворон с грехом пополам обучился льстить, то Август, услышав его, лишь проронил, что у него дома полно таких, а ворон, словно ждал этого, тотчас ввернул: «Все издержки впустую». Август рассмеялся и купил птицу дороже всех прежних. Посмотри, брат мой, на этого человека так, словно он вышел разыграть перед нами императора: нигде он не бывает так хорош, как в случаях, когда покупает себе лесть или сбывает излишки собственной. Когда он шел из дворца в город, к нему часто подбегал какой-то грек, чтобы поднести эпиграмму, начиненную похвалами. Августа утомило, что его каждый день потчуют одинакими сластями, и он, опередив грека, быстро написал эпиграмму и протянул ему. Тот прочел, рассыпался в похвалах его искусству и вынул медяк из сумы, приговаривая, что, будь он в лучших обстоятельствах, дал бы больше.

– И Цезарь дал ему денег? – спросил Фортунат.

– Дал, конечно, – ответил госпиталий, – ведь грек совладал со случаем, а это искусство выше, чем сочинять эпиграммы и льстить по сапожной колодке.

XI

– Мне кажется, все эти знаменья очень темны, – заметил Фортунат. – Если же они даются, чтобы вовремя остеречь людей, то их надо правильно понять, для тех же, кто не умеет этого, самые грозные намеки бесполезны, как павлиний хвост или другая диковинка. Как тут быть?

– А ведь есть и такие знаменья, что одновременно означают противоположные вещи, – прибавил госпиталий, – как те, что Глабриону сулили гибель, а Траяну власть.

– Кто же с этим совладает? – спросил Фортунат. – Ведь небо, когда посылает людям знак, не дает им своей мудрости, иначе бы в мире было столько мудрецов, сколько чудес в нем совершается, а все говорит о том, что их не так много.

– У римлян было в обычае, – начал келарь, – при смутах, потрясающих государство, тяжелых бедствиях войны, а также в случае знамений, толкование которых затруднительно, по решению сената справляться в Сивиллиных книгах; начало же этого обычая изображают таким. Однажды некая старуха-чужестранка пришла к царю Тарквинию Гордому, неся девять книг, полных, по ее словам, божественными оракулами, с предложением их купить. Царь спросил о цене и, услышав ответ, рассмеялся и решил, что старуха помешалась: столь несуразно большой показалась ему запрошенная плата. Тогда женщина принесла жаровню с огнем, сожгла три книги и спросила царя, не хочет ли он взять оставшиеся за ту же цену. Тарквиний снова высмеял ее, а она тотчас же сожгла другие три и спокойно спросила, не купит ли он остаток по той же цене. Тарквиний, посуровев лицом и отбросив беспечность, рассудил за благо не пренебрегать такой уверенностью и купил три книги по цене, запрошенной за девять. Старуха ушла, и больше ее не видели, когда же Тарквиний, послав за авгурами, поведал им о случившемся, они объявили великим бедствием то, что были куплены не все книги, и велели беречь оставшиеся. Потому царь, выбрав двух знатных горожан, доверил им хранение Сивиллиных книг; когда же один из них, Марк Атилий, был обвинен в том, что при разборе оракулов преступил границы благочестия, царь велел утопить его в море, как отцеубийцу. Мне кажется, эта история говорит о трех возрастах человека и о том, как и сколь легко он научается чему-либо полезному. Теми усилиями, которыми в юности приобретаем мы наши познания, в зрелом возрасте удается добыть куда меньше, а к старости, когда и разум уже не так гибок, и память не успевает следить за всем, что протекает мимо, и рвение не так горячо, великим трудом и терпением можно приобрести лишь малую часть того, что прежде давалось в избытке и как бы помимо желания: оттого-то и происходит порок поздней образованности, называемый по-гречески опсиматией, ибо человек, долго пренебрегавший какой-то наукой, чтобы купить ее втридорога в преклонные годы, ценит ее больше, чем все свое имение, и готов говорить о ней каждую минуту и с людьми, не придающими ей важности.

– Скажи, брат Петр, – начал брат Гвидо, – когда ты минувшие дела толкуешь таким вот образом, что у тебя женщина эта ковыляет во дворец, чтобы изобразить науку, и царь играет не себя, а всякого человека, от которого, как ему казалось, он чем-то да отличается, и Марк Атилий появляется лишь для того, чтобы обернуться нерадением, как тот юноша, которого две римские старухи превратили в осла, и, словом, каждый навьючен поклажей твоего остроумия, – чувствуешь ли ты некую неуверенность, когда распоряжаешься прошлым, как своей кладовой, или, наоборот, считаешь себя правым и ни в чем не отступившим от природы вещей?

– Я думаю, – с достоинством отвечал келарь, – что мое толкование сообразно с истиной, а порукою тому, что сами древние, дай им слово, толковали бы свои дела на тот же манер; и если ты хочешь тому подтверждений, я их приведу.

– Сделай милость, – сказал госпиталий, – приведи свидетеля; если один будет хорош, я не стану просить другого.

– Он хорош, и ты его знаешь, – отвечал келарь, – нет такой книги, где не восхвалялись бы его доблесть и благоразумие, а что до его честности, то он мог бы быть свидетелем и в тяжбах тяжелее нашей. Я расскажу о нем, а ты смотри, верно ли я делаю выводы; ты же, Фортунат, суди меж нами – ведь Каменам, говорят, милы такие пререкания.

Луций Юний, племянник царя Тарквиния, услышав, что первейшие граждане Рима, и среди них его брат, убиты по царскому распоряжению, и видя, что право не защитит его, а кровная связь лишь плодит угрозы, решил основать свою безопасность на общем презрении и принялся притворяться полоумным, приняв позорное прозвище Брута, из которого он сделал себе щит прочнее любого другого. Когда Тарквиний, встревоженный знаменьями, касавшимися царского дома, для их истолкования отправил в Дельфы двух своих сыновей, не желая довериться никому другому, юноши взяли с собою Брута, скорее посмешищем, чем товарищем, – он же втайне от них нес в дар Аполлону золотой жезл, спрятанный внутри полого рога. Когда посольство достигло цели, жертвы были принесены и наказ отцовский выполнен, в юношах разгорелось желание узнать, кто из них унаследует царство, и из пещеры им был ответ, что власть над Римом примет тот, кто первым поцелует мать. А пока они бросали жребий, кому из них первому приветствовать мать по возвращении, Брут, рассудивший, что ответ оракула имеет иное значение, словно по случайности упал и, растянувшись на земле, припал к ней с поцелуем как к общей для всех родительнице. Вскоре по их возвращении разум и твердость Брута избавили Рим от гордыни Тарквиниев, а имя его, доселе бывшее поношением, вписали первым в римские фасты.

Что же сказать о его проницательности? Ведь он не только позволил братьям взять его в путешествие – а те, относясь к нему, словно к шуту, навлекли на себя неприязнь милосердного бога, – но и один из всех уразумел, что есть нечто общее между оракулом и сновидением, а именно их склонность говорить о будущем не прямо, но обиняками и притчами. Все знают, что мать, явившаяся во сне, обозначает родину: Юлию Цезарю, во время квестуры увидевшему сон о соитии с собственной матерью, на этом основании предсказали власть над миром, да и вообще для тех, кто правит делами государства или стремится к этому, такой сон считается благоприятным. И заметь, что Брут не по случайности это угадал, но, можно сказать, разумел бога заранее: он ведь нес ему дар, сообразный его речам, где внутри одной вещи прячется другая. Золото внутри рога означает не что иное, как истину, скрытую в сновидении: сон же, как известно, изображается с рогом в руке, по причинам, о которых тут не к месту рассказывать.

– И на постели, усыпанной маком, – вставил Фортунат.

– На редкость щекотное место, должно быть, – заметил госпиталий.

– Или же, – продолжал келарь, – рог означает человеческую природу, а золото – сокровище знания: если кто так думает, я не буду прекословить. Вот тебе мой свидетель, а ты смотри, верить ли ему и нужны ли другие.

XII

Брат Гвидо отвечал на это:

– Спору нет, грозного ты себе привел союзника. Я все же ввяжусь в ответную речь и попробую показать, чем твое объяснение мне не нравится, – ты же, брат Петр, прошу тебя ради Христа, не обижайся, если я оброню что-нибудь лишнее: ты ведь знаешь, что я говорю это не из желания высмеять или оскорбить тебя.

Ты хочешь от истории поучения, и кто с тобой не согласится? И сама она, гордая славой свидетеля старины и зерцала нравов, скорее все свои силы подорвет, чем оставит нас без пристойного урока. Дело, однако, в том, что мы с тобой из ее школы выносим разное, и ты так уверен, что вынес истину, что я начинаю сомневаться, подлинно ли я был там, или мне это приснилось. Впрочем, и во сне ты благоразумнее меня, так что давай я расскажу один случай, а ты извинишь мне скудость разума и прорехи в красноречии.

Был в Риме некий Гней Сей – а если ты спросишь меня, приходился ли он кем тому Гаю Сею, что вечно судился с Луцием Тицием и брал у него в залог кожаные мешки, почти новые доски от кораблей, наследников, не достигших совершеннолетия, и другие вещи, которых ему некуда было девать, я скажу тебе, что не знаю и что этим людям, кем бы они ни были друг другу, стоило больше молиться о снисхождении Божием и меньше печься о своем добре, из-за которого они попадали в беду чаще, чем другой человек моргнет или сморкнется. Так вот, этот Гней Сей владел удивительным конем, невиданной величины и пурпурного цвета, происходившим, говорят, от коней царя Диомеда, пышущих огнем из ноздрей: Диомеда убил Геркулес, и тогда его кони впервые отведали травы, а прежде питались одной человечиной. Тот конь, о котором я говорю, хоть и не ел ничего богопротивного, однако людей подле него погибло не меньше, а первым был сам Гней Сей, приговоренный к смерти Марком Антонием, тем самым, что после стал триумвиром для устроения государства. В ту пору консул Корнелий Долабелла ехал в Сирию, но, привлеченный слухами, свернул в Грецию и, увидев осиротелого коня и убедившись, что он даже лучше своей славы, купил его за большие деньги. Когда же Долабелла, прославившись чем мог, был объявлен врагом государства, осажден в каком-то сирийском городе и при его взятии погиб, конь достался Гаю Кассию, ведшему ту осаду. А когда Кассий при Филиппах лишил себя жизни, этого знатного коня, разыскав по окончании битвы, взял себе не кто иной, как Марк Антоний, который, недолго на нем красовавшись, умер ужасной смертью.