Книга скворцов (страница 5)

Страница 5

Я думаю, ты скажешь, что этот конь, словно покрытый императорской багряницей, означает государство могучее и прекрасное, но в пору гражданских смут смертельно опасное для каждого, кто приблизится к его делам: погиб от него не только Гней Сей, человек ничем не примечательный, загубленный славою своего имущества, но и Долабелла, верный ратник всех лагерей и постоялец всех постелей, и Кассий, убитый тем же мечом, каким он убил Цезаря; и, несомненно, прекрасным и справедливым ты сочтешь то, что последним погиб начинатель этой череды бедствий, словно Диомед, пожранный его конями. А чтобы убедить нас, что конь означает именно это, ты выведешь перед нами Севера, которому привиделось, как императорский конь скинул седока среди толпы народа, а перед ним, Севером, склонился и позволил себя оседлать. Когда Север достиг высшей власти, то почтил ободривший его сон, воздвигнув огромное изваяние из бронзы на том самом месте, где все это произошло. Вот так, я думаю, ты скажешь.

Однако этот конь, о котором я толкую, ел ячмень, ржал и отгонял от себя мух, его можно было продать на ярмарке, как продают коней, а не сны, его видели многие, а среди прочих – Гавий Басс, от кого мы и знаем об этом, человек основательный, составивший книгу о значении слов, а это занятие, я слышал, не оставляет никаких сил для вранья. Мудро говорит один из наших писателей, что дело, подлинно совершившееся и всем известное, не может превратиться в иносказание, потому что вещи не меняют своей природы и битва при Каннах не может сделаться казнями Суллы. Итак, государство не стоит на конюшне, и я не соглашусь с тобою.

Ты спросишь, зачем тогда эта история с конем и покойниками. Потерпи – может быть, я и выведу из нее поучение. Человек, который ценит в жизни возможность ее продолжать, случись ему встретить коня, красного, как кардинальская шапка, и с родословным древом, на котором каждый сук украшен людоедами, приложил бы, я думаю, все усилия, чтобы держаться от него подальше, и даже отложил бы другие дела, лишь бы с этим справиться хорошо. Однако держал его при себе Гней Сей, словно человек, прячущийся в грозу под одиноким дубом; держал Долабелла, полагавшийся на свою власть и изворотливость; держал и Кассий, пока не «уступил солнце родосцам»; не устрашился его и Марк Антоний, знавший об этом животном достаточно, чтобы его избегать, и все же постаравшийся отыскать и торжественно ввести эту чуму на свой двор. Что творится с этими людьми, если они делают такое?.. Они – воспользуюсь чужим сравнением – будто Улисс, что вернулся к Циклопу в пещеру за позабытой шапкой. Это как если бы дети играли, кто из них безрассуднее, и каждый следующий бы выигрывал, пока их всех не выпороли. Смотри, брат Петр, я сложил с этого коня твое государство и нагрузил его людским тщеславием и слепотой: сдается мне, так он пойдет лучше.

Так закончил госпиталий; келарь же отвечал:

– Не опасайся мне досадить, брат Гвидо, потому что если бы я обижался на тебя всякий раз, как мне этого хочется, то погубил бы все, за чем пришел в эту обитель. Что же касается аллегории, которую ты осмеиваешь, я не стану с тобой спорить, а только скажу, что истолковал бы коня именно таким способом, какой ты мне приписываешь, и что конь не только во сне, но и в знаменьях иного рода означает высшую власть, чему примеры ты и сам мог вспомнить, если б не считал главным победить в споре. Когда Юлиан в Иллирике гадал, чем кончится разлад между ним и императором Констанцием, случилось, что солдат, подсаживавший Юлиана на коня, споткнулся и упал наземь. Юлиан воскликнул, что пал тот, кто вознес его на высоту, а вскоре пришли вести, что в тот самый миг Констанций умер в Киликии. Впоследствии тот же Юлиан, видя, как его конь в богатом чепраке рухнул от боли наземь, решил, что боги сулят ему падение Вавилонского царства, с которым он затевал войну, поскольку коня этого звали Вавилонянин; и хотя он обманулся в своих надеждах, это не говорит против меня. Вот что я скажу тебе, а больше ничего.

– Благослови Господь твое миролюбие! – воскликнул брат Гвидо. – Давай-ка, брат Петр, оставим этого коня на лужайке, пока мы из-за него не схватили друг друга за виски, а сами пойдем дальше пешком, как нам полагается.

XIII

Тут Фортунат сказал:

– Пока мы здесь, я хотел бы спросить об одной вещи, если только вы не поднимете меня на смех и не будете порицать мою суетность. Все говорят о Куррадине: его, как слышно, приняли пизанцы с большой пышностью, а теперь чествуют сиенцы и, наверно, уже отправились с ним в Рим; а если бы он не двинулся к морю, а пошел из Милана через Пьяченцу и Парму – а я думаю, и в тех краях есть много людей, которые приняли бы его с радостью и сделали для него, что могли, – тогда он наверняка бы прошел через Имолу, а городской совет позаботился бы все устроить как полагается и нанял бы художников для разных работ; и даже теперь еще могут заказать для зала заседаний роспись, как Куррадин вступает в Рим, ведь это дела такого рода, что совершаются не каждый год; а если бы мне поручили такую работу, я бы был весьма смущен, ведь мне не приходилось видеть торжеств такого рода и столь великих. Как бы помочь этому?

– Я думаю, – начал келарь, – тут полезнее всего будет узнать, каковы были римские триумфы: даже если ты, не зная точно, как совершалось празднество, прибавишь к его изображению нечто от римского блеска, тебя никто не укорит, но все сочтут это уместной похвалой торжествам. Я же вспомню об этом, что смогу, дабы немного тебе помочь.

Ромул, отец державы, победив антемнатов, совершил жертвоприношения и отправился с войском домой, облаченный в багряные одежды и с лавровым венцом на висках, на колеснице, запряженной четверней, везя доспехи погибших и отборную добычу в дар богам. За ним шло остальное войско, пешие и конные, восхваляя богов в песнях, какие обыкновенно пелись у них дома, и своего вождя в стихах, которые они сочиняли на ходу. Граждане высыпали встречать воинов вдоль дороги, а в городе они нашли пышные столы с вином и снедью, выставленные у самых именитых домов на потребу каждому. Так Ромул учредил триумфы, в которых потом лишь прибавлялось блеска.

Камилл, одолев Вейи на десятый год осады, проехал по Риму в колеснице, запряженной белыми конями, чего ни до, ни после него никто не делал, ибо таких коней считали собственностью Юпитера или Солнца; оттого Камилл не столько восхищение, сколько раздражение вызвал в людях, не привыкших сносить такую спесь, и навлек на себя беды, копившиеся долго, но обрушившиеся тяжело.

Постепенно в этом деле установился такой обычай. Люди идут в венках, а впереди всех – трубачи и телеги с добычей; несут картины, где изображены битвы и взятые города, а за ними золото, серебро и все, что полководец получил в награду от людей, которых освободил; дальше идут белые быки, слоны и пленные цари.

– Белых быков потом приносили в жертву, – вставил брат Гвидо, – так что однажды они от отчаяния написали письмо императору Марку, что, если он опять победит, они совсем пропали; я этому не верю – не потому, что греческие стихи в этом письме слишком хороши для быков, а потому, что они слишком коротки для несчастных.

– Впереди полководца, – продолжал брат Петр, – ликторы, все в пурпуре, и свирельщики в золотых венках; а сам он, на расписной колеснице, одетый в пурпурную тогу с золотыми звездами, несет скипетр из слоновой кости. К нему на колесницу вскакивают мальчики, а обок на конях едут юноши, его родичи, как это изображается при выездах Венеры, когда тритоны скачут из волн вокруг колесницы, а за ней вьются Амуры; позади него идут те, кто во время войны был у него в оруженосцах, писцах и подобных услугах, а дальше войско, разбитое на отряды, все в венках и с лавровыми ветвями; такой наблюдается при этом порядок. Таков был триумф Публия Сципиона, когда он одолел карфагенян, а его брат справил торжество еще пышнее, хотя по менее важному поводу.

Потом суетность, как водится, примешалась к величию и исказила его, как случилось в триумф Лукулла, когда по городу ехала золотая статуя Митридата в человеческий рост, двадцать телег, нагруженных царской посудой в изумрудах, и сто кораблей с медными носами. Но хуже всех обошелся со своей славой Метелл Пий, который, несколько раз кряду одолев Сертория в каких-то сшибках по ущельям, так возгордился, что принимал от своих войск имя триумфатора, а от испанских городов – самые нелепые почести: то ему устилали путь коврами и обсаживали, как лесом, свезенными отовсюду статуями, то курили ладан, то на пирах спускали изваяние Победы с венком в руках, пуще всего остерегаясь, чтобы она не оборвалась с постромок и не разнесла ему голову, и при этом гремели в какой-то рукотворный гром, он же на все глядел благосклонно, сидя в расшитой тоге. Грустно и говорить об этом.

Брат Гвидо прибавил:

– Гай Дуиллий, разбивший Ганнибала на море, не только триумф справил, но и выговорил себе почетное право, чтобы, когда он будет возвращаться домой с позднего пира, перед ним несли факел, вроде погребального, и шел флейтист со своими трелями; и когда уже ничто не напоминало о его победе, кроме него самого, он, говорят, испытывал мало кому доступное удовольствие, не теряющее ничего от своей свежести. А какая была выгода людям! Наверное, не один прохожий, в потемках заслышав Дуиллия с его вечной свирелью, как будто он боль в пояснице или вороньи похороны, спешил на его звук и, пристроившись четвертым к их шествию, наслаждался отсветом морской славы, выбирая, куда ставить ноги среди луж, и благословляя каждую ладью, отбитую у карфагенян и спасшую ему штаны от грязи, – какая прекрасная картина и сколь утешительная! Тут кто-нибудь сказал бы, что «государством должны править мужи, питающиеся славой», или что-то подобное; беда в том, что это еда того рода, которую вспоминаешь всю жизнь, как крестьянин, что угодил в собор на престольный праздник и потом рассказывал, что такого Бога никогда не было и уж больше не будет; а когда человек хочет не доблести, а похвал за нее, он приучается выдавать за доблесть ближайшее, что на нее похоже.

XIV

– Потому-то римляне и установили правила для любых торжеств, – сказал келарь, – чтобы честолюбие немногих не развращало всех.

– О да, – отозвался госпиталий, – помнится, кто-то из юристов пишет, как прекрасно устроен въезд проконсула в провинцию. Прежде всего, проконсул не должен брать с собою жену, а если берет, то помнить, что за все обиды, какие она причинит законам, отвечать ему, ибо таково постановление сената противу проконсульских жен. Прежде чем вступить в пределы провинции, он должен послать туда эдикт, чтобы люди были готовы к его появлению, и между прочим сказать, что у него в этих краях есть знакомые, припомнив самых приличных, дать какие-нибудь наставления самому себе и попросить жителей не выезжать ему навстречу ни в качестве частных лиц, ни в качестве послов, в чем примером будет ему император Август, взявший за правило въезжать в любой город и выезжать из него лишь вечером и ночью.

– Зачем писать самому себе? – спросил Фортунат.