Громов: Хозяин теней (страница 5)

Страница 5

Потому как, если мне и пекли торты с кренделями, я об этом помню ну очень смутно. В детском доме праздновать дни рождения вовсе было не принято. А потом…

Бабки.

Водка.

Бабы. Бани. Или вон, в последние годы, приёмы, цивилизованные, с кейтерингом, ивент-агентством, бравшим на себя всю мутотень с приглашениями и прочей хренью…

– Давай, начнём с разминки.

– Я… не уверен… что получится. Я болел много.

Слабый.

Это я уже понял. И не ощущается он на тринадцать. В тринадцать я уже сумел себя поставить. Со мною даже воспитатели связываться не желали. А Савка десяток раз присел и сердце уже колотится.

Отдышка опять же.

Его бы на пробежечку, но что-то подсказывало, что не стоит пока покидать безопасную нору. Отжиматься… отжиматься не получалось от слова совсем.

– Ты когда-нибудь занимался? – интересуюсь, сдерживая раздражение.

– Отец… ещё когда живой был, то нанял гувернёра. И наставника по фехтованию…

Чему?

– И тогда да, приходилось, – в голосе тоска и очевидно, что занятия Савке радости не доставляли. – Правда, получалось не очень хорошо. И мама переживала. Я слабым родился. Болел много. Она даже с наставниками ругалась. И с отцом.

Жалела, стало быть.

И… завидую? Или нет? Меня не жалели. Но если б жалели и берегли, если б попал я в приют не в пять лет, а в тринадцать, как Савка, тогда бы что? Не выжил бы? Или, скорее уж, стал бы одним из тех, кого шпыняли все, кому не лень.

– Дай угадаю, когда отца не стало, она от наставников избавилась.

– Мы больше не могли себе позволить, – Савка чинно повторил чужие слова. – А потом вот… меня побили… вроде не сильно, но я слёг. И потом уже от расстройства эта горячка приключилась… мозговая, которая. Доктор сказал, что она нервическая.

Хреническая. По башке он явно словил, а потом сотрясение усугубилось, видно. Или инфекцию какую схватил заодно. И так, что едва не умер.

Ясно.

– Значит так, Савка, – поймал себя на мысли, что воспринимаю Савку, как вполне реального, настоящего человека. – С детьми я говорить не умею, но надеюсь, что ты поймёшь. Как я вижу, ты в полной жопе. И помочь тебе в этой жизни некому. Так?

– Вы же помогаете, – возразил Савка робко.

Ну да, голос в голове – охереть до чего полезный помощник.

– Я… пока есть, но как надолго – сам не знаю. Я… – как сказать мальчишке, что он – плод твоего воображения? Часть затянувшейся агонии. – Я умираю, Сав. Там, у себя дома… и не знаю, сколько ещё осталось. А потому постараемся использовать время с пользой. Я тебя буду учить, чему получится. А ты учись.

– Приседать?

– И приседать. И отжиматься. И терпеть… и помнить, Савка, главное, помнить, что жизнь – штука сложная. В ней никогда не знаешь, как оно вывернется. Так что поднимай свою жирную задницу и давай… раз, два…

Может, я из него и не успею человека сделать, но всяко попытаюсь.

Глава 4

«Три дня длилась стачка рабочих на льнопрядильной фабрике Селивестрова. Фабричный инспектор вынужден был доложить о ней губернатору и просил прислать войска для охранения имущества. В тот же день на фабрику были отправлены две роты, усиленные четырьмя жандармами, дознавателем Священного Синода и представителем городского общества Охотников. Проведенная комиссией проверка выявила ряд существенных проблем в защите фабрики, вследствие которых рабочие подвергались негативному воздействию…»

Вести.

Время.

Одно дело понимать, что оно такое вот, неоднородное. И другое – ощущать эту неоднородность на собственной шкуре. Мой мир раскололся надвое или, вернее сказать, их стало два, этих мира.

В одном я, Савелий Громов, застрявший на пороге смерти, считал минуты от укола до укола. В другом – жил. Пусть и не я, но парень Савка, без права на имя и фамилию, но и я с ним.

– Давай теперь бегом вокруг сарая. Давай, давай, не жалей себя, другие точно не пожалеют, – я подгонял и поторапливал, не позволяя мальчишке перейти на шаг. Он задыхался и хрипел, и там, в груди, что-то клекотало, время от времени вырываясь приступами кашля. И тогда Савка замирал, обеими руками держась за грудь и готовясь помереть.

Хрена с два.

Я пропустил момент, когда его выпустили из лазарета.

Вообще я понял, что время в этих двух мирах течёт по-своему. Причём как-то так, что понять сложно. Иногда я выпадал на дни и даже недели, иногда – я почти всё время был рядом, мешая Савке даже во сне.

Нет, ну не я ж виновато, что он к своим годам даже таблицу умножения не усвоил.

А спросят же.

И подсказывать не стану. Из принципа. И из понимания, что сдохну я, скорее всего, в обоих мирах сразу. А он останется. И чего будет без моих подсказок?

То-то и оно…

Так что вперёд. Бегом. И таблицу злосчастную про себя рассказывать. И за дыханием следить. Вдох и выдох. Вдох и… дышать меня когда-то дядька Матвей и научил. И драться.

И многому другому.

За всё благодарить не стану, он не из большой любви с нами возился, а из понимания, что бойцы должны быть не только злыми, но и здоровыми.

Так что раз и два…

Что ещё сказать.

Приют.

Приют располагался, сколь я понял, на городских окраинах. Да и те окраины виднелись чередою заборов и разномастных домишек, приближаться к которым было строго-настрого запрещено. Савка уверял, что в домах тех обретаются большею частью мастеровые, из числа чистых, чьи заработки позволяют дом поставить. А ещё всякого рода чиновники невеликой руки.

Мелкие купцы.

Ну и прочие, кто не особо богат, но и не так, чтобы беден.

Сам приют занял старинную усадьбу, некогда принадлежавшую роду Куракиных, но после переданную на благое дело. То ли содержать её, ветшающую, накладно стало, то ли Куракины социальный долг обществу вернуть решили, то ли ещё что.

Нет, я-то не в претензии.

И Евдокию Путятичную, местными делами ведавшую, зауважал крепко. Это Савка может вздыхать да жаловаться, до чего всё плохо. Я-то иное вижу. Точнее чувствую.

Чистоту.

Порядок.

Несколько огромных комнат превратили в общие спальни, поставив кровати тесно. Но так и сирот на попечении находилось много. Причём лишь мальчиков. Савка пояснил, что приют мальчишеский, что девчонок, если случаются вдруг сироты, передают на воспитание в иные, девичьи.

Заведено так. Может, оно и правильно.

В общем, кровати были и железные, пусть краска на них потрескалась и местами облупилась, и неровности эти чётко под пальцами ощущались, но стояли кровати на своих ногах да и разваливаться не спешил. Тощие матрасы не воняли мочой. Постельное, пусть штопанное, было чистым и в стирку сдавалось раз в две недели. Одежда на сиротах из грубой ткани, не самого удобного крою, но тоже далеко не ветхая.

Была вода, в том числе и горячая.

Был душ, куда всех загоняли раз в три дня, выдавая при том небольшой, со спичечный коробок, кусок едкого хозяйственного мыла. Я ещё обрадовался ему, как родному. Едва ли не на слезу пробила. Савка же скривился.

Мама другое покупала.

Душистое.

И шампунь.

И еще полотенца были мягкими, а не эти, которые кожу раздирали. Мыться Савка любил подолгу. И чтоб без присмотра. Так-то в душ с воспитанниками ходил то один наставник, то другой, а то и вовсе Фёдор, бывший при приюте кем-то вроде разнорабочего. Он-то не чурался высказаться и матерно, да и палку с собой таскал длиннющую.

На всякий случай.

Верно от того и готовности Фёдора эту палку в дело пустить, всяких случаев в душевой не происходило.

Кормили же не буду врать, что сытно. Мясо случалось редко. Но вот каши да картошку, да супы горячие на столе бывали. Хлеб опять же выдавался нормальными кусками.

А случались и бутерброды с маслом.

В моё время роскошь.

– Беги, беги… – я мысленно подтолкнул Савку. – Давай, шевели ногами… ещё отжиматься.

Он вздохнул и потрусил.

И вот странность. С одной стороны порядки в приюте царили довольно строгие, однако нашим с Савкой занятиям никто-то не мешал. Только в самый первый раз Евдокия Путятична самолично вышла – и чего ей не спалось-то в шестом часу утра? – посмотрела и сказала:

– Физические упражнения полезны. Но если будешь спать на занятиях, выпорю.

И не шутила.

В этом я имел счастье убедиться. Сперва не на себе, но потом и на собственной шкуре, точнее заднице… до сих пор вот ныла, а воспоминания о пережитом отзывались в Савкиной душе смесью чувств – обиды, страха и гнева.

А во всём был виноват закон Божий.

Ну и наши с Савкой занятия, которые и вечерние, и утренние. Потом и дневные добавлю, если в приютское расписание впишусь. Не скажу, что нагрузка была так уж велика, но Савка выматывался.

В первое время он даже вокруг усадьбы пробежать не мог.

А добежав вечерний кружок, падал в кровать и засыпал.

Просыпаться приходилось засветло, чтоб успеть пробежаться и вернуться до заутреней. Ну и завтрака, который сразу после неё устраивали. После завтрака, собственно, учёба и начиналась. А после неё – обязательные работы, которых в приюте находилось изрядно. И за тем, чтоб от работ воспитанники не отлынивали в приюте следили куда строже, чем за усвоением знаний.

В общем, такая себе учёба.

Я школу помню смутно. Тогда не сильно понимал, на кой мне вся эта наука впёрлась. Да и учителя наши не скажу, чтоб из шкуры лезли, то ли отношение чуяли, то ли просто. Здешние были и того горше.

Чтение.

Письмо.

Арифметика на простейшем уровне, потому как до таблицы умножения не дошли.

Закон Божий.

Ну и церковное пение, на которое времени приходилось едва ли не больше, чем на все прочие науки вместе взятые. Пели все, вне зависимости от наличия слуха. Ну да ладно… пение, если так, то дыхалку развивает неплохо. Интересно не это, а то, что Савка ввиду своей слепоты от занятий избавлен не был. Ему предписывалось сидеть тихонько и внимать педагогической мудрости.

Знания на слух впитывать. Правда, слушая, как давятся, пытаясь прочесть книгу по слогам, другие, Савка кривился и утверждал, что он-то лучше умел. Даже раньше. И теперь бы прочёл нормально. В общем, так мы и сидели.

Внимали.

Два урока внимали, а на третьем и заснули. Уж больно у батюшки Афанасия, к приюту приписанного души спасать, голос оказался мягким, убаюкивающим. Он нам вещал что-то про долг с предназначением и благодарность, и прочие вещи, несомненно, важные, но…

У Савки закрылся один глаз.

Потом другой.

А я… не стал мешать. Пусть поспит малец, силёнок наберется. Кто ж знал…

– Язычник! – голос у батюшки изменился, а стальные пальцы вцепились в ухо и выкрутили так, что мало не оторвали. Савка спросонья взвыл и вскочил, только ухо потянули выше, заставляя встать на цыпочки. – Мерзкий язычник!

Это он про кого?

Я вот от этакого перехода ошалел слегка.

– И сказано было, что те, чьи души костенеют в язычестве, прокляты! И обречены на вечные муки адские…

Голос батюшки Афанасия гремел, заполняя всю-то комнатушку, не сказать, чтобы сильно большую. Прочие попритихли, застыли, боясь шелохнуться.

– Ибо нет больше мерзости, чем…

Он ухо отпустил и пальцем в лоб Савкин ткнул.

– Господь в милосердии своем дал тебе знак…

Какой?

– К-какой? – выдавил Савка спросонья, слова мои повторяя. За что заработал увесистый подзатыльник, согнувший его едва ли не пополам.

– Он дал тебе жизнь презренную, дабы в муках и покаянии провёл ты её, испрошая о прощении тех…

В общем, дальше мы поняли мало, кроме того, пожалуй, что сами во всём виноваты. Говорил батюшка долго, пространно и не для нас, ибо теперь слушали все и с радостью. Ну да… банда от нас отстала, верно, угроза отдать на фабрику возымела действие, но это не значит, что Савку приняли.

Не считали его своим.