Дженни Герхардт (страница 9)
Придя к этому выводу, он отправился в Вашингтон, чтобы сдать дела в качестве сенатора. Затем снова вернулся в Коламбус – ожидать там дружеского письма от президента, который должен был предложить ему пост за рубежом. О Дженни он отнюдь не позабыл. Чем дольше они были порознь, тем больше ему хотелось вернуть прежний порядок вещей. Немного обжившись в своем номере, он как-то утром взял трость и отправился на прогулку в направлении домика Герхардтов. По дороге он принял решение зайти и постучал в дверь. Дженни и ее мать встретили его неуверенными и несколько ошарашенными улыбками. Он туманно объяснил, что был вынужден уехать, а в качестве предлога для визита упомянул стирку. Затем, улучив минутку с Дженни наедине, спросил ее:
– Не хотите ли завтра вечером отправиться со мной покататься?
– С удовольствием, – ответила Дженни, для которой подобное было явно в новинку.
Он улыбнулся и потрепал ее по щеке, поскольку был рад встрече. Казалось, Дженни день ото дня становилась все прекрасней. Сегодня утром, в подчеркивающем фигуру чистом белом фартучке и с заплетенными в простую косу волосами, что дополнительно округлило лицо, она не могла не радовать взгляда.
Из вежливости дождавшись возвращения миссис Герхардт, Брандер, уже достигший цели своего визита, поднялся на ноги.
– Завтра вечером я беру вашу дочь с собой на прогулку, – объявил он. – Мне хотелось бы обсудить с ней ее будущее.
– Как это мило с вашей стороны, – восхитилась мать. Ничего неподобающего она в этом предложении не почувствовала. Расстались они со взаимными улыбками и на прощанье долго жали руки.
– Какое у него доброе сердце! – сказала затем миссис Герхардт. – И как он всегда хорошо о тебе отзывается. Может статься, он поможет тебе получить образование. Ты должна гордиться.
– Я и горжусь, – чистосердечно подтвердила Дженни.
– Не знаю вот только, говорить ли твоему отцу, – такими словами завершила разговор миссис Герхардт. – Ему не понравится, если ты будешь гулять вечерами.
Тем самым глубоко религиозный Герхардт так и не узнал о прогулке.
Когда бывший сенатор за ней заехал, Дженни уже его ждала. Она открыла дверь, и беспомощная красота у нее во взгляде тронула сенатора столь же глубоко, как и раньше. При тусклом свете простой лампы в гостиной он не мог не видеть, что для прогулки с ним она принарядилась, причем в самое лучшее, что у нее есть. Ее фигурку облегало бледно-фиалковое платье, выглаженное и накрахмаленное, словно для рекламы прачечной, и оставлявшее как нельзя более уместное ощущение чрезвычайной чистоты. Платье дополняли небольшие кружевные манжеты и довольно-таки высокий воротник. На ней не было ни перчаток, ни украшений, ни даже мало-мальски годного для прогулок жакета, зато волосы она уложила так тщательно, что они подчеркивали совершенную форму ее головы лучше любой шляпки, а отдельные непослушные завитки словно бы короновали ее нимбом. Когда Брандер посоветовал ей все же надеть жакет, она, поколебавшись мгновение, ушла в дом и вернулась с одолженной у матери накидкой – из обычной серой шерсти. Он понял, что жакета у нее попросту нет, и с болью осознал, что она готова была ехать с ним и без верхней одежды.
«Она бы терпела вечерний холод, – подумал он, – и даже ничего не сказала бы».
Посмотрев на нее, он в задумчивости покачал головой.
Она тоже подняла на него взгляд, и щеки ее жарко зарделись. Но очень скоро он заставил ее почувствовать, что рад ее компании и что, похоже, не обращает никакого внимания на недостатки в ее одежде.
По дороге он расспрашивал ее о семье и поинтересовался, как дела у отца.
– Все правда хорошо, – отвечала она, – на работе его ценят.
На какое-то время Брандер умолк, ему было достаточно уже того, что девушка рядом. Чувства его от вынужденной разлуки вспыхнули с новой силой. Видеть ее было еще слаще, чем в прошлую встречу. Все ее поступки казались крайне милыми.
В течение часа сенатор испытывал такое удовольствие, какого не случалось с ним уже много лет. Дженни не умолкала, и в каждом ее слове звучали естественные чувства и интерес ко всему происходящему.
– Знаете, Дженни, – сказал он, когда она привлекла его внимание к тому, сколь бархатными кажутся деревья там, где их очертаний касается желтоватый свет восходящей луны, – вы просто замечательны. Будь у вас чуть больше соответствующего образования, вы наверняка писали бы стихи.
– Думаете, я смогла бы? – спросила она наивно.
– Думаю ли я, девочка? – сказал он, беря ее за руку. – Думаю ли я? Я уверен. Вы самая милая мечтательница на свете. Конечно же, вы могли бы писать стихи. Вы ими живете. Да вы, моя дорогая, и есть сама поэзия. Вам и писать-то ничего не нужно.
Ничто не могло бы тронуть ее так, как эта его похвала. Он всегда так хорошо о ней отзывался. Никто другой не обожал ее и не ценил и вполовину так, как он. А сам он какой замечательный! Все так говорят. Даже отец.
Они проехали еще немного, как вдруг Брандер что-то вспомнил и произнес:
– А который теперь час? Быть может, нам пора возвращаться. Часы при вас?
Дженни вздрогнула, поскольку часы были той единственной темой, которой, как она надеялась, он не станет касаться. Тема эта не выходила у нее из головы с самого его возвращения.
В отсутствие сенатора семейные финансы пришли в такой упадок, что она была вынуждена их заложить. Платье Марты дошло до такого состояния, что она не могла ходить в школу, если бы кто-то не позаботился о новой одежде. Миссис Герхардт не раз заговаривала об этом в свойственной ей беспомощной и безнадежной манере, и у самой Дженни тоже сжималось сердце, когда Марта выходила поутру в обносках, в которых стыдно на улице показаться.
– Не знаю, что и делать, – сказала мать.
– Заложи мои часы, – предложила Дженни. – Пускай Бас сходит.
Миссис Герхардт принялась возражать, но с нуждой не поспоришь. Следующую пару дней она постепенно свыкалась с этой мыслью, и наконец Дженни заставила ее вручить часы Басу.
– Постарайся выручить как можно больше, – добавила она при этом. – Сомневаюсь, что мы сможем выкупить их обратно.
Миссис Герхардт втайне всплакнула.
Бас принял часы и, как следует поторговавшись с владельцем местного ломбарда, принес домой десять долларов. Взяв деньги, миссис Герхардт все потратила на детей и наконец облегченно вздохнула. Марта теперь выглядела куда лучше прежнего. Само собой, Дженни тоже обрадовалась.
Теперь же, когда сенатор заговорил о своем подарке, она поняла, что наступил час расплаты. Ее буквально начал бить озноб, и сенатор заметил, что она дрожит.
– Дженни, – спросил он ласково, – отчего вы вздрогнули?
– Просто так.
– Часы не при вас?
Она замялась, поскольку лгать напрямую казалось невозможным. Повисло гнетущее молчание, так что Брандер начал уже подозревать правду; затем голосом, в котором невозможно было не расслышать всхлипа, она ответила:
– Нет, сэр.
Он серьезно задумался, заподозрил, что дело в проявленной ей к собственному семейству щедрости, и в итоге заставил во всем сознаться.
– Дорогая моя, – сказал он, – не нужно так из-за этого переживать. Другой такой девушки не найти на свете. Я верну вам часы. С этого дня, если вы в чем-то нуждаетесь, просто обратитесь ко мне. Слышите? Я хочу, чтобы вы мне пообещали. Если я в отъезде, напишите мне. Я больше не буду исчезать бесследно, вы всегда будете знать мой адрес. Просто сообщите, и я приду на помощь. Вы меня поняли?
– Да, – ответила Дженни.
– Вы обещаете мне так и поступать?
– Да.
Какое-то время они молчали.
– Дженни, – наконец прервал тишину Брандер, поскольку весенний вечер вызвал в нем бурю эмоций, – я, кажется, убедился, что не могу без вас. Как по-вашему, могли бы вы сделаться мне спутницей жизни?
Дженни отвела взгляд, не вполне понимая, что конкретно он имеет в виду. А для него эти слова значили очень многое. Сенатор дошел до того состояния, когда некое заключенное в Дженни чудо делало невозможность к ней прикоснуться все более невыносимой. Она была почти что наядой, мифической Грацией, и он жаждал сжать ее в объятиях. Сейчас к нему словно вернулась молодость – ради того, чтобы он оказался достойным этой девушки!
– Не знаю, – произнесла она спустя какое-то время, смутно чувствуя, что речь все же о чем-то приличном и достойном.
– Но вы подумайте над этим, – сказал он ободряюще. – Я вполне серьезен. Согласны вы выйти за меня замуж, чтобы я мог отправить вас на несколько лет учиться?
– Вы хотите отправить меня в школу?
– Да – после того, как вы за меня выйдете.
– Наверно, – робко ответила она, подумав о матери. Может быть, так у нее получится помогать семье…
Брандер обернулся к ней и попытался разглядеть ее лицо, полускрытое тенью. Темно не было. На востоке поднялась над лесом луна, и огромное множество звезд с ее приходом уже начало блекнуть.
– Вы меня хоть любите, Дженни? – спросил он.
– Конечно!
– А за стиркой ко мне почему-то больше не приходите, – произнес он жалобно. И это тронуло ее до глубины души.
– Это не я так решила, – сказала она ему. – У нас выбора не было. Мама подумала, что так лучше всего.
– Так и правда лучше, – ответил он, чувствуя, что ей из-за этого тоже грустно. – Я просто пошутил. Но если бы вы могли, вы были бы рады прийти, правда?
– Да, – чистосердечно ответила она.
Он снова взял ее за руку и сжал ладонь с таким чувством, что его ласковые слова будто возымели двойной эффект. Она порывисто потянулась к нему и обвила руками.
– Вы так ко мне добры! – воскликнула она, словно любящая дочь.
– Что вы, что вы! – отозвался Брандер, в нем сейчас говорила самая слабая и самая симпатичная часть его натуры. – Не в доброте дело. Вы – моя девушка, Дженни. Я для вас на что угодно готов.
Глава VI
Глава злосчастного семейства, Уильям Герхардт, как личность представлял собой немалый интерес. Рожденный в герцогстве Саксонском, он проявил достаточную силу характера, чтобы уклониться от армейского призыва, который почитал греховным делом, и на восемнадцатом году жизни бежал в Париж. А уже оттуда отправился в Америку, к земле обетованной.
Оказавшись там, он постепенно переместился из Нью-Йорка в Филадельфию и далее к западу, где устраивался то на одно, то на другое стекольное производство Пенсильвании, пока не встретил в некой романтической деревушке Нового Света идеал своего сердца. С ней, простой американской девушкой, родившейся в семье немцев, он переехал в Янгстаун и оттуда в Коламбус, каждый раз следуя за стекольным фабрикантом по имени Хэммонд, чей бизнес переживал то взлеты, то падения.
Наша повесть о подобном паломничестве не случайна, ведь Герхардт сделался за это время чрезвычайно религиозен. Чувством этим он был обязан задумчивой, мечтательной струнке своей натуры, эхом отдававшейся в человеке, неспособном на широкую мысленную перспективу, однако успевшем до сей поры заполнить свою жизнь таким множеством поступков и странствий. Герхардт не рассуждал, но чувствовал. И всегда был таким. Хлопок по плечу, сопровождающийся бодрыми заверениями в уважении или дружбе, значил для него куда больше, чем холодно сделанное предложение, пусть и направленное на его личное благо. Он любил своих товарищей и легко шел у них на поводу, однако лишь до отмеренного честностью предела.
– Уильям, ты мне нужен, потому что я тебе доверяю, – не раз повторял ему работодатель, и это было для Герхардта лучше серебра и золота.
Иной раз подобная похвала могла приободрить его настолько, что он делился ею с другими, но, как правило, это было просто глубинное ощущение счастья, которое он испытывал, убедившись в собственной честности.
Честность эта, как и его религиозность, была чисто наследственной. Он никогда над ней не задумывался. Его отец и дед, немало повидавшие в жизни немцы-ремесленники, никогда никого не обманывали ради грошовой выгоды, и эта честность их намерений теперь текла полной струей и в его венах.