Летучий марсианский корабль (страница 2)
3
Марс – не моя земля. Марс – это Марс, чужбина. Расстояние между двумя планетами – между Землей и Марсом – вымеряно не по линейке, это другой масштаб: там, на Земле, – жизнь, здесь – смерть, это Марс, это планета мёртвых, зона, отделённая от Земли холодом и ладьёй Харона, – нет уже нас там больше, там мы тени, кладбищенские кресты, под которыми чернота и только.
Оттуда мы приходим сюда. И никогда обратно. Так мне сказал Илич. Так мне сказал Изосимов. Повторил Фомичёв. Так злыми глазами мне сказал Семибратов.
Но…
Это «но» мне не даёт покоя.
Оно осталось на Земле, моё «но». Там, на Земле, не здесь. Мне надо туда, на Землю.
Я Изосимова не слушал.
Я шёл, сбивая с песчаных рёбер чужой земли сухую марсианскую пыль.
4
Коса становилась у́же. Мелкие слюдяные окна на жёстком хребте косы хрустели, как первый лёд, под моими стоптанными подошвами. Слева темнел залив, справа между наростами мерцающих в полутьме кораллов шевелились с протяжным стоном сыпучие струи Дельты.
Вправо, вверх по течению, – Плато-Сити, Хрустальный город, маленький марсианский Рим. Влево – море и острова. Мне всё равно, куда.
Я остановился на взгорке, вглядываясь в неподвижные тени. Здесь. Косой коралловый крест, зигзаг тропы, вниз по склону, десять шагов, разгрести слюдяные иглы, чёрт, набился песок, жаль, что нету лопатки, ладно, руки бы не поранить, чёрт…
Из щели у края грота полезли вёрткие хедгехоги, маленькие живые шары с протянутыми во все стороны хоботками-иглами. Один, два… четыре… Обычно их бывает двенадцать. Двенадцатый – хранитель семьи. Он выходит последним и выстреливает во врага слюной. В глаза. Не промахиваясь. Мгновенно. Паралич глазного нерва. И – слепота. Ослепнуть мне только и не хватало. Девять, десять, одиннадцать…
Я нащупал кусок слюды и выставил перед глазами, как щит. Густая едкая слизь облепила слюдяную пластину. На воздухе она сделалась твёрдой, пошла паутиной трещин и окрасилась в бурый цвет. Я счистил налёт с поверхности и собрал в цилиндр из обсидиана.
Маленький хранитель семьи сморщился, как спущенный мяч, кончики игл поникли, вялые, ослабшие хоботки судорожно цеплялись за землю. Я погладил его ладонью. Извини.
5
Плот-ковчег был сильным и терпеливым. Когда я встретил его полгода назад, умирающего в Крестовой низине, с перебитыми ластами, источенного личинками болотной тли-костоеда, вы́ходил, залечил раны, – то, сам не знаю зачем, назвал его Гелиотропионом, то есть Следующим за Солнцем. Имя ему понравилось.
Одногодка с Фобосом, он помнил каждую каплю песка в бездонных марсианских морях, каждый подводный риф, каждую рыбу-фау, которых запускают в фарватеры бесполые слуги Монту.
Я счистил с него песок, обмазал его всего соком дерева кау, нащупал в слуховой пазухе кожистую шишку рецептора, послал сигнал пробуждения.
Прошла минута. Гелиотропион ожил, почувствовал гул волны, ласты его напряглись, набухли зрительные узлы, в броне лобовых пластин открылись звёздочки тепловодов, и плавные стебельки пара медленно потянулись вверх.
Перед тем как исчезнуть в море, Белая Дельта распадалась на тысячу рукавов, миллионы песчаных речек, бесконечную паутину ручьёв, и всё это летело, текло, перетирая сыпучими жерновами камень, дерево, пластик, металл, плоть и душу мёртвого и живого.
Люди в этих местах не селились.
Купольный лагерь экспедиции Говорухи-Отрока, поставленный на Треугольной косе, стал марсианским Китежем, городом-невидимкой, первой из массовых гекатомб, устроенных Красной планетой в честь незваных гостей.
Вся прибрежная зона была объявлена вне закона.
Лишь изредка сюда забредали полубезумные одиночки-старатели, заплывали матриаршьи ковчеги с изображением разбухшей вульвы на фаллических кормовых шестах да медленно текли в никуда плавучие купола отшельников.
И если ты собрался бежать от прошлого-настоящего-будущего, то лучшего место, чем устье Дельты, море и острова, трудно было придумать.
Первую рыбу-фау Следующий за Солнцем почувствовал за милю от острова.
Остров темнел маленькой красноватой родинкой на трепещущем теле моря и казался робким, уютным, а дымка тёплого воздуха обещала хлеб и покой всякому, кто идёт сюда с миром.
Сильно хотелось пить. Вода в подкожных резервуарах Гелиотропиона была солоноватой и маслянистой и не утоляла жажду.
Солнце уже поднялось – ленивый воздушный шар с умирающим светляком внутри. Мелкие иглы света пронзали поверхность моря, искры щекотали глаза, будто под веки попала пыль.
Гелиотропион замер. Броневые пластины вздыбились, полость, где я сидел, втянулась глубоко в тело, выдвинулся роговой козырёк.
Он подал мне мыслесигнал.
Рыбу-Фобос, или – как обычно её называют – рыбу-фау, выращивают в приграничных запёсках на восточном берегу Дельты. Занимаются этим смертные братья – исповедующие культ Монту бесполые люди-ящерицы, истребители жизни.
В рыбу, в мужские особи, вживляют ядерное устройство, которое становится частью её сложного организма, возбуждая в нужный момент инстинкт продолжения рода. Рыба чувствует человека или другое теплолюбивое существо, воспринимает его тепло, улавливает биотоки мозга и, как самец, соблазненный самкой, стремится ему навстречу. В момент, когда нервное напряжение достигает крайней черты, в рыбе срабатывает взрыватель, и любовь кончается смертью.
Смерть на Марсе значит совсем не то, что значит она на Земле, планете живых. Танатос железносердный переносит тела умерших на иные уровни псевдожизни, в области глухие и скрытые, на орбиты от Нептуна и далее, в царства пустоты и безлюдья. Не дай бог умереть на Марсе.
Обычно в этих местах рыбы-фау не появляются. Но Марс не Земля, а Марс, постоянного здесь ничего не бывает: друзья, враги, привязанности, обычаи и законы – всё текуче, как марсианские реки, в которых вместо воды песок.
Следующий за Солнцем водил хоботком-локатором, набухшим, как детородный орган.
Рыб-фау всего оказалось шесть. Они плыли на нас подковой, рассредоточившись по неширокой дуге. Расстояние с каждой секундой таяло.
Мысли Следующего за Солнцем звучали в моей голове тревожно. Будь Гелиотропион один, он мог бы спрятаться в глубину, закрутив свое тело штопором, укрыться под тысячетонным щитом песка, мог просто плыть им навстречу, и они бы проплыли мимо – он же не человек.
Все дело было во мне: однажды я вернул ему жизнь. Поэтому он не мог выбрать ни первое, ни второе. А больше выбирать было не из чего.
Расстрелять их электромагнитными импульсами? Одну, две – это ещё куда ни шло. Но шесть – шесть ядовитых взрывов, шесть отравленных стрел, и ветер дул в нашу сторону!
Отступать было поздно.
Сфинкс? Я сложил из ладоней дельту.
Сфинкс! Ни слова, ни шелеста в голове.
Небо сплюснуто, кожа моря шершава, молчаливые метастазы смерти неумолимы и жестоки, как жизнь.
Я смотрел на горбушку острова, на лёгкую бумажную птицу, взлетевшую над пепельной полосой. Из какого она возникла сна? Потом появился звук, тонкий, из ниоткуда, словно плач невидимого ребенка.
Море замерло, солнце остановилось.
Птица вскрикнула, коснувшись песка, и над мёртвой, застывшей гладью вырос маленький столб огня.
Человечек бежал от острова, сначала чёрная точка, потом в точке высветились цвета, потом – вдруг – открылось лицо и на нём глаза и улыбка.
Море его держало. Море держало всех – мой Гелиотропион пытался сдвинуться с места, но песок превратился в камень.
Рыбы-фау тоже остановились. Их горящие любовью глаза смотрели на нас печально.
– Путешественникам наше вам с кисточкой! – крикнул издалека спаситель.
Он притопывал и приплясывал, приближаясь. Руки его взлетали, как ленты, – медленно, – и падали, извиваясь. В длинной, до пят, хламиде, состоящей из разноцветных заплат, он выглядел, как опереточный нищий. Голову прикрывало нечто, похожее на птичье гнездо.
– Вот они, твои девочки. – Он запрыгал на волосатой ноге – левой влево, на правой, на другой, – вправо. – Вся шестёрочка: эйн, цвей, дрей… Я тебя невзначай приметил. Я в это время сплю. Сон у меня сейчас. Ночью потому что дел столько, что ни разу не успеваешь выспаться. Спермохранилище, понимаешь, опорожняю. Самое весёлое тут, – он брызнул в мою сторону смехом, – термитка у меня случайно нашлась. Может, её спьяну друзья забыли? Не знаю уж, кто тебя охраняет, но то, что всё это неспроста, – голову даю на усекновение.
Он был уже совсем близко.
Я выбрался из защитной полости и с опаской смотрел на твердь, ещё недавно бывшую морем.
Гелиотропион был спокоен. Но спокойствие его было угрюмым, деланным. Нет-нет, да и вонзался в мой мозг крохотный электрический коготок какого-то неосознанного сомнения.
– Давай, прыгай со своего «Титаника», пока песок не оттаял. Термиток больше у меня нет, а эти, – кивнул он на шестёрку убийц, вплавленных в застывший песок, – так и будут стоять на стрёме, тебя дожидаючись. Ты не бойся, что-нибудь да придумаем.
Я спрыгнул, море меня не съело, песок пружинил и чуть подрагивал под ногами.
Странный человек в балахоне уже тянул ко мне руку-змею.
– Мороморо, – сказал он и рассмеялся. – Или, если хочешь, – Мо-Мо. Как? Хорошее имячко? А остров, знаешь, как называется? С трёх раз угадаешь, с меня сундук золота. Не угадаешь – с тебя.
Я пожал плечами и не ответил.
– Сдаёшься? Ладно, прощаю. Остров тоже называется Мороморо. На всю оставшуюся смерть – Мороморо. Уловил юмор? Я и он – Мороморо. А тебя как звать, путешественник? И откуда путь держишь?
– Лунин – моя фамилия. – Я убрал руку за спину, чтобы он не вытряс из меня лишнего. Через секунду я придумал себе место жительства и профессию. – Я из Альфавиля, метеоролог.
Мороморо – или как там его? – снова рассмеялся по-мефистофельски, услышав эти мои слова.
– Йя, йя, майн гот, Альфавиль! Марсзаготзерно – как же, знаем, что почём и кому! Славно, помню, там по осени погуляли, аж на Фобосе народ любовался, так красиво горело! А сюда какими дорогами?
– Так… Развеяться. Места новые посмотреть.
– Места… – начал он говорить что-то. Я его не слушал, я разглядывал цветные картинки на одежде этого непонятного человека. Или не человека?
Картинки были яркие, как лубок. Их было много, от них болели глаза и приторно замирало сердце.
Смотреть на них было трудно, а не смотреть – нельзя. Сила, безумие, обречённость, белая горячая бездна, провал, кратер, извергающий на тебя потоки кипящей влаги, animal menstruale, животное, умеющее лишь одно и готовое ради этого одного испепелить себя и вселенную. Женщина.
Я узнал её сразу.
Она всюду была со мной, печатью на моём сердце, всё такая же, с той же злой загадкой в глазах, тело её было открыто, губы её тянулись ко мне, в воздухе плавали мотыльки, они мешали дышать, я шёл к ней, задыхаясь от счастья, я лгал, я желал одного – креста и себя распятого…
Когда я пришёл на Марс и увидел новое небо и новую землю, ибо прежнее небо и прежняя земля миновали, я думал: прошлое – в прошлом. Я ошибался…
– Что-то у тебя глаза прыгают. На, курни, и – вперёд. Нахт остен, как говорил мой приёмный папа. И да не охромеет нога идущего.
Слова его погасили краски, одежда стала бесцветной, из швов вылезала пыль, из переплетенья пальцев тянулась ко мне пахитоса – длинная, благовонная, крапчатая.
Почему-то она тут же оказалась прилипшей к моим губам, и сладкий колючий дым наполнил мою голову вихрем.
Под мостом Мирабо
Тихо Сена течёт, –
пели мои сухие губы.
И уносит нашу любовь… –
вслед за мной тянул Мороморо песню унесённой любви.
Пахитоса прыгала от меня к нему, от него ко мне, небо Марса в прожилках света делалось и больше, и ближе, прозвучал холодный аккорд, запах серы, соли и ртути проскользнул через горло в лёгкие, Мороморо махал рукой, показывал в направлении Солнца – я посмотрел туда, шагнул по песчаной лесенке и провалился в небо.