Тайны русской речи (страница 3)

Страница 3

Разборчивость, четкость, звучность появляются, когда актер подлинно «действует словом», пропускает умение говорить через сценическое поведение и осмысленные задачи. «Слышит» партнера и «видит» смыслы взаимодействия. Не слышно – значит, актер не работает с партнерами; речь его неразборчива – значит, не точны задачи и намерения, нет чувства сценического пространства; плохо звучит – значит, несвободна внутренняя жизнь, не найден способ существования в роли.

Итак, большинство актеров и особенно режиссеров видят путь к хорошей речи прежде всего через конкретное осмысленное поведение, точность намерений и уверенность в праве на высказывание. Разве не эти же позиции важны для каждого из нас? Каждый человек по-своему талантлив и может научиться хорошей речи через творчество и огромную работу над собой.

Так что же это – образцовая речь для актеров и режиссеров?

Понятие «образцовая речь актеров» выходит далеко за пределы произносительной нормы. В анкетах еще почти полвека назад деятели театра отмечали, что «индивидуальная» речь, адекватная и актерской личности, и персонажу, выражающая и характер, и смысловое содержание роли, и есть речь образцовая.

Мастера называют легендарных актеров прошлого, владевших искусством яркой, выразительной живой речи.

Дарья Юрская вспоминает прекрасную речь и голос Качалова – героя огромной театральной эпохи, подлинного властителя дум, с его красотой речи «на грани пения», как выразился когда-то М. Глузский.

Для М. Матвеева образцом представляется прекраснейшая речь Д. Журавлёва – образная, уникально искренняя, в которой живут и авторы с их неповторимой стилистикой, и персонажи.

Е. Миронов вспоминает И. Москвина и отмечает в анкете мастерски владеющих словом артистов новых поколений.

В. Невинный утверждал, что сильный актер не может себе позволить плохо говорить на сцене хотя бы потому, что речь – внутреннее достоинство актера.

Точно отметил А. Калягин: для хорошей речи необходим актерский талант, диапазон играемых характеров и общая культура.

Н. Чиндяйкин сегодня напоминает о том, как важен «вкус к слову», к живой речи, к поэзии, к голосу как к человеческому дару.

Размышляя об образцах, Д. Крымов называет Н. Волкова и Г. Буркова – оба артиста идеально воплощали сущность сценического характера. Напоминает Д. Крымов и о Михаиле Чехове, голос и речь которого не вписывались в речевой стандарт.

Я бы назвала прекрасной и речь замечательных артистов Е. Евстигнеева, В. Высоцкого. Все они мастера живого слова, актеры особых дарований, искренности и силы. И все они свои речевые особенности превратили в достоинства, нашли им мощное художественное оправдание.

Мастера описывают выдающихся актеров, блестяще владеющих искусством речи. Замечательно сказал о них В. Невинный: «Это неизменно будут сильные актеры, очень яркие индивидуальности, сами себе не позволяющие плохо что-либо сказать».

А вот мнение А. Калягина: у них диапазон характеров и культура.

Е. Миронов считает, что речь прекрасная у актеров, ставших «знаковыми для своего времени», потому что главное в речи – личность.

В их числе и великие артисты, еще блиставшие на сцене в 1930–1950-е годы, такие как И. Тарханов, А. Остужев, В. Топорков, и актеры позднего времени: Е. Копелян, Л. Борисов, О. Ефремов, А. Демидова. Артисты, которых мы и сейчас можем увидеть и услышать в эфире, и все они – яркие индивидуальности, и так же уникален их речевой стиль, вписанный во время творчества, соотнесенный с ним. Е. Миронов, С. Безруков, С. Угрюмов…

Проблема речи на сцене – это прежде всего проблема смены времен и наступающее время другого театра. В. Немирович-Данченко подчеркивал эту генеральную связь.

Время перемен наступало и после Великой Отечественной войны.

Стремительно менялась жизнь. Все мы жили ожиданиями… Мир получил трагический опыт, преодолел фашизм, поверил в то, что за правду надо бороться. Пришло в искусство поколение, пережившее войну. Другими голосами наполнились улицы, дворы, наша жизнь. Послевоенный мир стал другим, и художественный мир заговорил о другой правде и по-другому.

Но в глубинах театра ютилась ложь. Вспомним хотя бы насаждавшуюся сверху бесконфликтность, борьбу «лучшего с хорошим», деление мира на идейных праведников и безыдейных виноватых, вспомним, наконец, Сурова и Софронова, многих-многих… Слово было проводником этого пропагандистского искусства. И даже реплики великих пьес отзывались декламацией.

Однако театр по-прежнему был театром классической речевой нормы, «властители дум» изначально владели слышной, разборчивой речью. Звучный голос и московское произношение – это была производственная необходимость.

Но какими содержательными становились слова в устах больших артистов, какими убедительными, волнующими были их появление на сцене, их искусство, сама их речь…

Назовем здесь одного замечательного артиста, речь которого в последние годы его творчества казалась вершиной речевого искусства уходящего времени.

М. Царев поражал зрителей настоящей мужской красотой и какой-то романтической искренностью. Ведущий актер и директор Малого театра, в Щепкинском училище он преподавал «художественное слово». Студенты и не подозревали, что он мейерхольдовец и за ним стоит его необыкновенный актерский опыт. Шел 1949 год, и говорить о Мейерхольде и репрессиях было нельзя. Мастера молчали. Даже для того, чтобы не «приветствовать» и не «поддерживать», было необходимо огромное мужество.

Михаил Иванович сыграл у В. Мейерхольда свои коронные роли: Чацкого в «Горе от ума» и Армана Дюваля в «Даме с камелиями».

Самой лучшей его работой стал Чацкий в постановке «Горя от ума» Грибоедова. Эту роль он играл еще у Мейерхольда, а затем и на сцене Малого театра в течение многих лет. Специалисты отмечали, что лучшего исполнителя Чацкого в советском театре не существовало. С возрастом (в 1960-е годы) Михаил Царев перешел в спектакле «Горе от ума» на другую роль – Фамусова, которую исполнял столь же замечательно. Очевиден его актерский диапазон. Вожак в «Оптимистической трагедии» Вишневского, Старик в одноименной пьесе Максима Горького, Маттиас Клаузен из «Перед заходом солнца» Гауптмана, Хиггинс – «Пигмалион» Бернарда Шоу, Глумов в «На всякого мудреца довольно простоты» Островского и уж совсем неожиданно – Рюи Блаз в Малом театре и доктор Ливси в фильме «Остров сокровищ».

М. Царев казался артистом-романтиком, героем, но и в ролях, и в его чтении стихов была огромная суровая простота и точность. В потоке эмоционально сдержанной речи звучали особенные, «звучащие» длинные ударные гласные, рожденные скрытыми душевными переживаниями… Это не было декламацией, но, скорее, точным прочтением автора. Этой особенностью актерского существования, отраженной в слове, владели все – в остальном очень разные – большие актеры той эпохи. Послушаем вновь старые записи Ермолова, Качалова, Астангова, Царева, Топоркова… Да и гораздо позже, конечно, по-иному, с иным содержанием, – Смоктуновского и Ефремова.

М. Царев знал какой-то свой, никому не ведомый способ преподавания, как бы вел за собой, и результаты получались всегда успешные – это было самое настоящее художественное слово, искреннее, темпераментное, выразительное. Может быть, секрет заключался в силе его личности, обаянии и таланте. А его отношение к искусству артистического слова в плане обучения и осмысления выразилось в том, что художественное слово и мастерство актера на его курсе преподавала М. Кнебель.

Режиссура и новая разговорность

Г. Товстоногов – П. Монастырский

Все лучшие режиссеры и актеры послевоенного поколения вместе с новой драматургией стремились воплотить время. Искренность, желание свободы и независимости, новые голоса и иная речь буквально рвались на сцену в пьесах В. Розова, А. Володина, А. Вампилова. Рождался новый театр с совершенно другим взглядом на мир. Конец 1950-х – начало 1960-х годов стали настоящей театральной революцией в образе мыслей, поведения, высказывания, и, конечно, эта революция отразилась в преодолении классической речи на сцене.

Опыт жизни, трудный опыт, настоятельно требовал сценического осознания и воплощения. И театр стал жизненным откровением для нескольких поколений зрителей.

Молодая режиссура шестидесятников – страстная, подчиненная новым смыслам, искавшая новые пути сценической правды, – с неизбежностью отказалась и от стандартного театрального слова. Это было трудной, болезненной попыткой уйти от театральной лжи.

Для нового, послевоенного театра классическая система выразительности речи оказалась совершенно непригодной. Она скрывала суть человека, делала всех одинаковыми, не давала пробиться искренности, мешала личностному, живому высказыванию. Стало очевидным, что речь на сцене – это звучание эпохи, и она должна подчиняться времени, идее театра, содержанию жизни, выраженному прежде всего в новой драматургии.

Необходимо было снять со слова самодовлеющую ценность, почувствовать новую «разговорность», подчинить текст образу мысли и поведения человека нового времени, вписать речь в художественную концепцию. К этому шли Г. Товстоногов, Ю. Завадский, Ю. Киселев, П. Монастырский. Знаковые режиссеры, они умели фокусировать в слове новые смыслы, преодолевать театральную интонацию. И, возможно, самое главное – преодолевать стандарт выразительности!

Я видела знаменитые спектакли Товстоногова. И все они поражали одним своим качеством: они высекали такие искры любви и ненависти, что, казалось, это происходит со мной, что это не театральное действо, а моя личная боль.

Однажды в разговоре с Борисом Львовым-Анохиным Георгий Александрович Товстоногов рассказывал о немецком спектакле по пьесе «Отелло». Там Отелло не душил Дездемону, она висела над сценой. Голая, немолодая, не очень красивая женщина, она задохнулась в петле. И это зрелище, как говорил Товстоногов, было абсолютным шоком. В театре всегда ключевое событие, конечно, шок, неожиданный удар, говорил Товстоногов, но для русского театра такие чисто зрелищные приемы невозможны. Товстоногов всегда искал «русский» ход в события, в смысл, чтобы создать сценический шок при помощи глубокого личного переживания героя.

В его спектаклях – «Мещанах», в «Истории лошади», в «Трех мешках сорной пшеницы» – обнажены отношения, загоняющие героев в глубинный конфликт с жизнью, когда возникает не просто стресс, а разрыв сердца. Это было сознательным путем Товстоногова. Он шел к цели через внутреннее пробуждение актерского темперамента, понимания, фантазии, стремясь вскрыть ситуацию самую острую для персонажа. Возможно, именно из этого зерна рождалось особое речевое мастерство актеров его театра.

Конечно, взгляд его был невероятно широким. Однажды побывав со своей режиссерской группой в Англии, где в это время был разный и прекрасный театр, Георгий Александрович с удовольствием говорил о мюзиклах «Скрипач на крыше», «Волосы». В финале обжигающей антивоенной сцены перед зрителями стояли кольцом обнаженные молодые люди – солдаты, погибшие в несправедливой и страшной вьетнамской войне. Символ этот его глубоко задел, и он много говорил об этом. Он оценил и принял это искусство целиком.

Но один только внешний шок недопустим в творчестве, шок должен родиться прежде всего изнутри, из внутреннего актерского постижения роли, говорил он нам. И потрясающе использовал сценическую метафору – вспомним лишь, как Лебедев – Холстомер отчаянно хлещет себя кнутом.

Спустя годы я пришла к нему в театр поговорить о сценической речи и согласие получила сразу. Но первое, что сказал мастер: мне не нужны педагоги-речевики, я работаю со словом сам! А потом долго, раскованно, с удовольствием обсуждал вопросы анкеты про речь на сцене. И как-то очень недовольно бросил, прочитав вопрос о том, какие законы логики речи он знает: «Никаких! Но говорю правильно!»