Есенин (страница 8)
– Чур, рядом со мной, – Наседкин усадил Катю около себя. Подвинул свою тарелку, налив ей в бокал вина, счастливый, забыл обо всем на свете, не скрывая своего чувства к девушке.
– А Приблудного нет? – спросила Катя, оглядывая присутствующих.
– Нет! Приблудного сегодня нет! – ревниво ответил Наседкин.
Бениславская вначале хотела сесть рядом с Есениным, но Кусиков, потянув Галю за руку, усадил ее рядом с собой.
– Мы, горцы, любим только кавказских женщин. Сакартвело! – добавил он по-грузински.
Галя хотела запротестовать, но, увидев просящий взгляд Есенина, осталась.
– Я только наполовину грузинка, по матери, а отец мой француз, но я его никогда не видела, – ответила Галя. – Бениславская – это фамилия отчима.
До этого молчавший Блюмкин встал, налил полный бокал вина, протянул Есенину:
– Давай, Серега! За твое избавление!
Есенин, увидев умоляющий взгляд Гали, ободряюще подмигнул ей.
– Нет! Яков! Дайте мне выпить одному бутылку… ну… буду знать, сколько выпил… это лучше… а то я меру потеряю… Будет казаться, что выпил немного…
– Вот, Сергей, – поставил перед ним бутылку вина Блюмкин. – Кто, кроме Сереги, притронется к ней, пристрелю на месте! Вы меня знаете! – И неожиданно вынув наган из кармана халата, положил перед собой на стол.
– Ой, как страшно, – засмеялся Мариенгоф, но Блюмкин так посмотрел на него, что тот поперхнулся.
– Завтра его в Кремль вызывают! Поняли? И он должен иметь лицо, а не лошадиную морду! – сказал Блюмкин, опять зло глядя на продолговатое, и впрямь похожее на лошадиное, лицо Мариенгофа.
Есенин звонко рассмеялся, поняв прямой намек Блюмкина, но, желая разрядить обстановку, отшутился:
– Вот тебе раз. Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Из огня да в полымя. Ты откуда знаешь, Яков?
– Оттуда! – Блюмкин высокомерно хмыкнул. – Я уже месяц работаю в секретариате товарища Троцкого! Личным порученцем. По особо важным делам!
Кто-то удивленно присвистнул. Мандельштам осуждающе покачал головой, Кусиков, поперхнувшись, закашлялся, а у Мариенгофа лицо еще больше вытянулось. Только Наседкин ничего не слышал, с восторгом рассказывая что-то на ухо Кате, а Ганин сделал вид, что это ему неинтересно. Одни девицы, действительно ничего не понимая, глуповато поглядывали вокруг.
Пользуясь правом хозяйки дома, Нора подняла бокал:
– Ну что ты, Яков! Взял и всех перепугал. Давайте выпьем наконец за Сергея Есенина! За его благополучное возвращение, – и первая выпила свой бокал до дна, перевернула его, показала всем, что там не осталось ни капли, призывая всех последовать ее примеру.
Все радостно подхватили. Вставая и протягивая свои бокалы, чокались о бутылку Есенина.
– За тебя, Сергей!
– Сергей, твое здоровье!
Мандельштам, чокаясь с Есениным, многозначительно произнес, искоса поглядывая на Блюмкина:
– За благополучное избавление, Сергей! Я искренне рад, знаешь!
– А вы рады, Сергей Александрович? – пошутила Нора.
– Еще бы не рад, – ответил за него Мариенгоф. В голосе его прозвучала тщательно скрываемая, давно затаенная зависть посредственности к истинному таланту. – Сам Троцкий за него вступился, теперь в Кремль вызывает!
– Спасибо! Спасибо! – чокался со всеми Есенин и, глотнув из бутылки, поднял ее, приветствуя Блюмкина. – Яков, я твой должник!
– Какие могут быть счеты… Свои люди… Имажинисты… И не меня благодари, а вот ее. – Схватив жену за волосы, он пьяно и вульгарно поцеловал ее в губы. – Как фурия набросилась! «Яков, ты должен спасти! Немедленно звони Троцкому!» Любит она тебя, Серега! У меня глаз… Все вижу!
– Ну полно тебе, Яков, глупости болтать! Я люблю не Сергея, а самого лучшего поэта России Сергея Есенина, – выпалила, покраснев от стыда за мужнин поступок, Нора.
– Так я и поверил! – завелся было Блюмкин, но Нора уже взяла себя в руки, захлопала в ладоши и скомандовала:
– И хватит пить! Слышите, вы, пьяницы с глазами кроликов, – засмеялась она. – Хочу стихов!
– Хо-чу сти-хов! – подхватили все, скандируя. – Стихов! Стихов!
Мариенгоф встал, как будто только он один был здесь поэт и именно его просят почитать свои стихи.
– Тихо! Сандро, оторвись от бутылки! Вот мое последнее…
– Сядь, – рявкнул Блюмкин, не выдержав его откровенной наглости. – Ишь, выскочил! Ты уже сегодня своими стихами всю комнату провонял! Козел!.. С лошадиной мордой! – пьяно процедил он.
– Это не я… это Кусиков, а может, Мандельштам, – фальшиво засмеялся Мариенгоф, испугавшись такого прямого оскорбления, желая замять неловкость и свести все к шутке. – Здесь все поэты! Почему сразу я? Другие тоже свои стихи читали… Наседкин, Ганин… давайте посчитаем: «В этой пьяненькой компанье стихами кто-то навонял, – считал он, тыча пальцем в каждого, кроме дам, Блюмкина и Есенина. – Раз, два, три… это, верно, будешь ты!» – закончил он счет на Наседкине, который в это время продолжал разговаривать с Катей.
Все захохотали.
– Наседкин! Наседкин! На-сед-кин! Браво!
Не понимая, в чем дело, Наседкин встал и чинно раскланялся:
– Благодарю! Благодарю! Всегда к вашим услугам!
Все зааплодировали и захохотали еще сильнее.
Наседкин, смутившись, сел.
– Да ну вас! Катя, не обращайте на них внимания. Имажинисты, они и пьяные имажинисты! Маму родную обсмеют – не пощадят!
Когда все утихли. Нора, вытерев выступившие от смеха слезы, обратилась к Есенину:
– Сережа! Можно вас попросить? Почитайте что хотите! Прошу вас, – от вина у нее тоже немного закружилась голова и в голосе ее появились какие-то мурлыкающие нотки, черные глаза стали бархатными.
Как влюбленный человек, обостренно чувствующий все, что касается объекта ее страсти, Бениславская с удивлением поглядела на Нору и, закусив губу, замерла, осторожно поглядывая на Блюмкина: «Только бы он ничего не понял! Господи!»
Но никто, а тем более опьяневший Блюмкин, не заметили столь явного выражения чувств Норы. Только Есенин что-то заподозрил, но виду не подал, лишь улыбнулся победной улыбкой.
– Сандро, дай-ка гитару! – он решил не читать, а петь.
– Жарь из «Москвы кабацкой», – ударив по столу кулаком, потребовал Блюмкин. – Только попохабней! – Он посмотрел на жену мутным ревнивым взглядом. – Я знаю, чего ей хочется!
Есенин ударил по струнам.
Пой же, пой. На проклятой гитаре
Пальцы пляшут твои в полукруг.
Захлебнуться бы в этом угаре,
Мой последний, единственный друг.
Эту строчку он пропел Гале, та в ответ благодарно и понимающе смежила свои густые ресницы. Но в мыслях Есенин был с другой. И пел о той, единственной, которую любил, которая родила ему детей и с которой он недавно разошелся, о которую оцарапался душой глубоко. И рана эта кровоточила и не заживала до конца его дней.
Не гляди на ее запястья
И с плечей ее льющийся шелк.
Я искал в этой женщине счастья,
А нечаянно гибель нашел.
Пел Есенин протяжно, с надрывом, по-цыгански. Две девицы повторили последние строчки как припев. Есенин, одобрительно кивнув им головой, снова взвился высокой нотой:
Я не знал, что любовь – зараза,
Я не знал, что любовь – чума.
Подошла и прищуренным глазом
Хулигана свела с ума.
Предоставив девицам спеть припев из последних двух строк, он как заправский гитарист аккомпанировал им, ловко перебирая струны. Следующий куплет вместе с Есениным запел Сандро, отчего песня стала еще разгульней:
Пой, мой друг. Навевай мне снова
Нашу прежнюю буйную рань.
Пусть целует она другова,
Молодая красивая дрянь.
У девиц оказались неплохие голоса, хотя изрядно пропитые и прокуренные, зато чувств было – хоть отбавляй. Они кокетливо подергивали плечами и щелкали пальцами.
Пристукивая в такт пению каблучками, девицы рвались в пляс, и только присутствие серьезных людей сдерживало их.
– Что вы, Катя? – спросил удивленный Наседкин, видя, как у Кати на глаза навернулись слезы.
– Сережа с Зинаидой… с женой разошелся!
– Эка беда! – пытался пошутить Наседкин, но осекся.
– Детей жалко. Маленькие они, – шептала, всхлипывая, Катя. – Сережа Танюшку любит! Что теперь будет? Господи! Он пить стал больше! Сумасшедший прямо иногда!
А Есенин меж тем продолжал:
Льется дней моих розовый купол.
В сердце снов золотых сума, —
и с вызовом, в лицо всем:
Много девушек я перещупал,
Много женщин в углах прижимал.
Девицы завизжали от восторга:
– Браво, Есенин! Нас еще не прижимал!!
Кусиков пригрозил им кулаком:
– Тихо! Вы… Давай, Сергей! Один!
Сделав небольшую паузу, Есенин пропел тихо, обреченно опустив голову:
Да! Есть горькая правда земли,
Подсмотрел я ребяческим оком:
Лижут в очередь кобели
Истекающую суку соком.
И снова, резко ударяя по струнам, бросая вызов всем женщинам, которых он любил и любит, набычившись, упрямо замотал русыми кудрями:
Так чего ж мне ее ревновать,
Так чего ж мне болеть такому.
Наша жизнь – простыня да кровать.
Наша жизнь – поцелуй да в омут!
Девицы под припев пустились в пляс, настолько захватывающе звучали последние строчки стихотворения. Сандро Кусиков, размахивая руками, как истинный горец, на цыпочках вился вокруг пляшущих, вскрикивая: «Асса! Асса!»
И все хором вместе с Есениным уже не пели, а истошно кричали:
Пой же, пой! В роковом размахе
Этих рук роковая беда.
Только знаешь, пошли их на хер.
Не умру я, мой друг, никогда.
– Браво! Браво! Есенин! – аплодировали и кричали все разом.
Блюмкин обнял Есенина и расцеловал.
– Вы все должны учиться у него! Пигмеи! Наша жизнь – простыня да кровать… Сегодня жив, а завтра в омут… Пойду еще выпивки достану! – Скинул халат и, надев кожаную куртку, сунул в карман наган.
– Яшенька, может, хватит?.. Наган оставь, зачем наган? – встрепенулась Нора, с тревогой посмотрев на гостей.
– «Только знаешь, пошла ты на хер, не умру я, мой друг, никогда!» – зло процитировал Блюмкин.
– Яков, ты совсем одурел! Прекрати, слышишь! – первым возмутился Мандельштам. – А то я уйду!
– Яков Григорьевич, ты в своем уме? – решительно поддержал его Ганин.
– Это уже не смешно, Яков Григорьевич, – добавил Мариенгоф, больше обращаясь к присутствующим.
– Что с тобой, Яшенька? Яша, я тебя не узнаю, – заплакала Нора.
– Это я тебя не узнаю… истекающая… сука… соком… – мстительно пробормотал пьяный Блюмкин.
Есенин побледнел, положил гитару и, встав в дверях, преградил ему дорогу.
– Опомнись, Яков! За что ты ее? Какая муха тебя укусила? Не уходи никуда… не пущу, ты же пьян!.. И вообще, хватит вина, я не буду больше пить!
– Да, Григорич, мы тоже не будем, уж если Есенин пить отказывается, – съязвил Мариенгоф.
– Сидеть! Всем сидеть! – крикнул Блюмкин. – Я сейчас. – Подойдя к Есенину, стоявшему в дверях, прохрипел, сунув руку в карман:
– Прочь с дороги!
– Ты с ума сошел, Яков! Ты с ума сошел! – не двинулся с места Есенин.
– Считаю до трех, – Блюмкин достал наган. – Раз! Два! Три! – И нажал на курок, целясь Есенину в лицо. Выстрела не последовало, только холодный щелчок, но и он произвел на всех впечатление еще большее, нежели бы прозвучал сам выстрел. Все оцепенели.
Ганин яростно бросился на Блюмкина и заломил ему руку:
– Что сидите?! Сандро, Толя, помогите!