Есенин (страница 9)
Девицы истерично закричали. Бениславская вцепилась в волосы Блюмкину. Кусиков бросился на помощь Ганину, выхватил у Блюмкина наган. Поясом от халата они связали ему руки за спину, и тот сразу скис.
– Пустите! Я пошутил, наган не заряжен… Развяжите! Ну, больно же руки! – почувствовав чужую силу, Блюмкин сразу протрезвел.
– Ладно, давай развяжу! – пожалел его Есенин.
Гости, спешно одеваясь, стали прощаться с женой Якова.
– Я не знаю, что это с ним? Простите, пожалуйста, нас, – извинялась Нора, вытирая платочком непрерывно текущие слезы. – Трезвый – милейший человек, а выпьет – сами видели.
Сандро, тайком передавая ей наган, прошептал:
– Спрячьте. И учтите, он заряжен! Просто была осечка, – и вышел, прихватив гитару и девиц.
– Боже мой! – ужаснулась Нора. Оглянувшись на мужа, она быстро вышла в спальню, сунула наган в свою шкатулку. – Извините, пожалуйста, – жалко улыбнулась она, вернувшись к гостям. – Так хорошо было, и вот…
– Ничего-ничего! С кем не бывает! Переутомился… Все в порядке, – произнес, прощаясь, бодрым тоном Мариенгоф и исчез за дверью.
Есенин подошел к Норе, поцеловал руку.
– Я заеду завтра. Нам ведь в Кремль с ним. Спасибо, Нора, до свидания. Галя, Катька, поехали!
Девушки, стоя уже в дверях с Наседкиным, вежливо попрощались с хозяйкой.
– До свидания! Спасибо! – Мандельштам поцеловал руку Норе и, не обращая внимания на Блюмкина, вышел следом.
Есенин, подождав, когда Ганин наденет пальто, подошел к Блюмкину.
– Дурак ты, Яша, и шутки у тебя дурацкие! Завтра стыдно тебе будет… по себе знаю. До завтра! Проспись! Пошли, Леша!
Когда они были уже в дверях, Блюмкин на прощанье крикнул:
– За мной должок, дорогие имажинисты! Долги я всегда плачу! Ганин, тебе первому! Будь спок!
Ганин вернулся и, наклонившись к нему, что-то с веселой усмешкой прошептал, а вслух добавил:
– Понял, морда пьяная! – и вышел вслед за Есениным, аккуратно притворив за собой дверь.
Нора, не желая оставаться вместе с мужем, ушла к себе в спальню.
Оставшись один, Блюмкин, пошатываясь, походил по комнате, поглядел на дверь, прислушался к удаляющимся шагам гостей. Потом достал из стола расстрельные листки и, обмакнув ручку в чернильницу, стал заполнять.
«В ГПУ. Ганин Алексей, 1893 года. Поэт. Большевистскую диктатуру воспринял как геноцид ко всем народам, кроме еврейского.
На основании декрета «О борьбе с антисемитизмом», принятого в 1918 году, прошу назначить Алексею Ганину мерой наказания лагерь особого назначения либо высшую меру – расстрел».
И подписался: член ВЧК Яков Блюмкин.
У Бениславской Ганин сразу же уселся за стол, налил себе чая из самовара и, неторопливо макая в стакан черствый сухарь, принялся с наслаждением грызть его, изредка прихлебывая.
– И то, что он тебя с Лубянки вызволил, Серега, ни о чем не говорит, – сказал он Есенину, стоявшему у широкого «венецианского» окна. – Им нужен ты… Ты – Россия! Понимаешь? Из нас, крестьянских поэтов, ты самый яркий. Они хотят тебя приручить. Помяни мое слово: они будут душу твою за сребреники покупать… Все они такие, Лейбманы…
– А Леня Каннегисер? – спросил Есенин, продолжая глядеть в окно. – Что его толкнуло на убийство начальника Петроградского ЧК Моисея Урицкого в восемнадцатом году?
Галя Бениславская, переодетая по-домашнему в скромный халатик, сидя на своей кровати, укутавшись в накинутую на плечи шаль, ответила, глядя на Есенина:
– Наверное, желание отомстить за погибшего друга.
Ганин усмехнулся.
– Нет, друзья мои. Я убежден: чувство еврея-интернационалиста, желающего перед русским народом, перед историей противопоставить свое имя именам других евреев – Урицких и Зиновьевых – и для этого совершить акт самопожертвования…
– Психологическая основа была, конечно, сложная, – согласился Есенин. – Но думаю, что она состояла из самых лучших, самых возвышенных чувств.
Глядя с седьмого этажа на виднеющийся в надвигающихся сумерках Нескучный сад, Воробьевы горы, купола Новодевичьего монастыря и темной синевой отливающуюся ленту Москва-реки, он вспомнил, как Каннегисер был у него в Константинове в 15-м году, бродил по берегу Оки. Ночуя в лугах, говорили, сидя у костра, до самого рассвета. Черные глаза молодого поэта Лени Каннегисера напоминали ему глаза Левитана, его неподдельный восторг, истинную горячую любовь к России, ненависть к ее поработителям. Эх, Леня, Леня! И, повернувшись к Ганину, Есенин проговорил с горечью:
– Между прочим, в тюрьме ВЧК меня бил Самсонов. Русский! И в камере провокатор был тоже русский… Ладно! Хватит об этом… Давайте выпьем, что ли. Галя, у тебя ничего нет? – спросил он с робкой надеждой.
– Есть! – засмеялась Галя. – Но с условием: выпьем, но искать больше не будем… как Блюмкин. – Она соскочила с кровати и, сходив в чулан, вернулась с бутылкой вина, видимо, припасенного для такого неожиданного случая. – Бедная Нора, как она может жить с ним, – добавила она, ставя бутылку на стол.
– Любовь зла, полюбишь и козла… – грубо сострил Ганин.
– А Катька где? – спросил Есенин, разглядывая этикетку на бутылке.
– С Наседкиным пошли гулять по ночной Москве… Мне кажется, Сережа, Наседкин давно увлечен Катей.
– Сопля она еще! Какой может быть серьез?
– Этой сопле уже девятнадцать лет, она красивая и стройная девушка, – не сдавалась Галя, подавая штопор и чистые стаканы. – А Наседкину столько же, сколько тебе!
– Но он же поэт! – поморщился Есенин.
– Ты тоже поэт.
Ганин, увидев реакцию Есенина, захохотал:
– Ну ты сравнила хер с пальцем!
– Я прошу не материться в моем доме! – возмутилась Галя.
– Леша, ты што, ох… охренел? Выгонит – куда нам деваться? Мариенгоф женился, дорога к нему заказана. Так что приспичит материться – иди в сортир и изрыгай… Я прав, Галечка? – шутливо-угодливо произнес Есенин, разливая вино по стаканам.
Галя ответила ему влюбленным взглядом, благодарно кивнув головой.
– Ну, чокнемся, – Есенин поднял стакан. – А Катька… то есть Екатерина Александровна, девятнадцати лет от роду получит от меня… – глянул он на Галю, – … на орехи! Как, я культурно выразился, Галечка?
– Да, очень. Спасибо, – и еще раз чокнувшись с Есениным, стала пить маленькими глоточками.
Есенин, залпом выпив свое вино, вздохнул, с грустью глядя на опустевший стакан:
– Жизнь – это глупая штука! В ней все пошло и ничтожно. Ничего в ней нет святого, один сплошной хаос разврата… – задумался он о чем-то своем. – Все люди живут ради чувственных наслаждений…
– Не надо, Сережа, – нежно коснулась его руки Бениславская.
– …но, правда, есть среди них в светлом облике непорочные, чистые, как бледные огни догорающего заката.
– Красиво, – Ганин налил себе из бутылки. – Дети мои, не стесняйтесь, скажите, если мне пора уходить.
– Еще слово, Леша, и я… я пойду в сортир материться.
Ганин встал и, подняв стакан, будто тост в честь хозяйки дома, прочел:
Русалка – зеленые косы,
Не бойся испуганных глаз,
На сером оглохшем утесе
Продли нецелованный час…
Галя застеснялась откровенного намека на ее чувство.
– Не смущайся, Галя, – вступился за нее Есенин. – Эти стихи он Зинаиде Райх посвятил, когда мы с ней венчались под Вологдой…
– Да, на моей родине… в церкви Кирика и Улиты, – подтвердил Ганин. – Все верно. Любил ее, а она вышла за тебя.
Под небом мой радужный пояс
Взовьется с полярных снегов,
И снова, от холода кроясь,
Я лягу у диких холмов!
Шумя, потечет по порогам
Последним потоком слеза,
Корнями врастут мои ноги,
Покроются мхами глаза.
Не вспомнится звездное эхо
Над мертвою зыбью пустынь;
И вечно без песен и смеха
Я буду один и один… —
прочел Есенин до конца стихотворение друга, словно желая этим отблагодарить его, утешить.
Ганин обнял Есенина:
– Спасибо, Сергун! Тронут! Надо же! Наизусть! Здорово! Я думал, ты только свои стихи помнишь…
– Чужие тоже, – засмеялся Есенин, довольный, что угодил ему. – Если они того стоят. Твои стоят. Правда, не все. Извини, брат.
– А правда, Сергей, что ты с Зинаидой разошелся? – простодушно спросил Ганин.
Есенин молча кивнул.
– Да полно тебе, Галя, что за секреты! – сказал он, заметив ее умоляющий жест. – Живет она теперь с ученым, умным мужем, и не нужна ей наша маета, и сам я ей ни капельки не нужен. С Мейерхольдом она, Леша! С Всеволодом Эмильевичем! К нему ушла… в театре у него… прима…
– Артистка?! – удивился Ганин. – Не поздновато ли в ее годы?
– Я видел ее в «Даме с камелиями», – пожал Есенин плечами. – Лучше бы не видел! Какая она артистка! Это видно всем, кроме Мейерхольда… Но он в своем театре хозяин, что хочу, то ворочу. Ладно, бог с ними! – закончил он, видя, что Галя осуждает его откровения. – Скучно! Выпить больше нечего? Может, мы?.. Ах, да! Слово дал! Давайте спать, что ли.
Есенин на минуту задумался: «Завтра с Блюмкиным – в Кремль, к Троцкому. Что день грядущий мне готовит?..»
– Сережа, я тебе постелила в темной комнате… где топчан походный. Там неплохо, только темно, – засуетилась Галя, – но ты возьми свечку. Мы с Катей на кровати, как она вернется, а вы, Леша, вот тут, у окна. Я сейчас положу матрасик, и подушка есть, а укроетесь пальто.
– Не беспокойтесь. Галя, добрая душа! Я рано утром уйду, – помогая Есенину отодвигать стол от окна, сказал Ганин. – По издательствам пойду. Везде блокируют… стихи возвращают, бль… – чуть не выругался он. – А если берут – денег не платят… Жить нечем. Эх! – горько вздохнул он, взяв папиросы со стола. – Вы ложитесь! Я пойду на лестницу, покурю.
Пройдя тускло освещенную прихожую, он вышел на площадку и увидел, как по лестнице метнулась чья-то тень и кто-то затопал вниз по ступенькам.
– Эй! – крикнул он вдогонку. – Кто тут? Слышь ты, сволочь? Что прячешься?
Далеко внизу хлопнула входная дверь.
В комнате Галя постелила на пол матрасик, подушку, разобрала свою кровать.
– Отвернись, Сережа, я разденусь.
– Что? Да-да… – отвернулся Есенин, но в зеркале трюмо ему было видно, как раздевается Галя. Он увидел ее грудь, стройную фигуру.
– Я тоже пойду покурю, – сглотнул он слюну.
– Дверь входную не забудьте покрепче захлопнуть, а то замок плохой, – юркнула она в кровать, укрывшись с головой одеялом.
На площадке Есенина встретил испуганный Ганин.
– Т-с-с-с! – приложил он дрожащий палец к губам.
– Ты чего, Леша? – прошептал Есенин.
– Кто-то стоял у двери, слушал. Как я вышел, убежал!
Есенин замер, прислушался, заглянул в темноту лестничного пролета. Испуг друга отозвался в нем нервной дрожью.
– Это меня… Как зверь чувствую! Меня они хотят убить! – И устыдившись своего страха перед другом, крикнул с вызовом: – Эй, вы, суки! Идите! Идите сюда!..
Но в ответ лишь испуганная кошка метнулась мимо них.
«Мяу! – злобно мяукнула она, словно угрожая. – Мяу!»
Есенин прикурил и, щелчком швырнув догорающую спичку в темноту, глубоко затянулся раз, другой, третий.
– Жуть, Леша! Сумасшедшая, бешеная, кровавая жуть! В тюрьме ВЧК я слышал, как расстреливали во дворе… каждую ночь! Что-то не то в нашей России творится!
– Я давно это понял… и сделал выводы… – приглушенно заговорил Ганин. – Нам надо бороться с ними. Нужно организованное сопротивление. Для этого не обязательно большое количество людей, хотя нас уже много, таких, кто готов идти до конца. Террор! Вспомни историю бомбометаний в России. Они сами подали пример… Основа нашей программы – национализм. На этом чувстве можно вести за собой всю громаду народа.
– У вас и оружие есть?