Дни, когда мы так сильно друг друга любили (страница 9)
Джозеф и Томми уезжают туманным, дождливым утром. Над Лонг-Айлендом висит поднимающаяся от пролива дымка, Бернард-Бич плохо видно за струями дождя. Томми в парадной форме. Папа с крыльца отдает ему на прощание честь, мама, сияя от гордости, целует в щеку. Носовой платок у нее просто для красоты, он абсолютно сухой. Их сын, местная звезда, вот-вот станет настоящим героем.
Заходим за Джозефом в «Устричную раковину»: он стоит на крыльце, его мать рыдает, уткнувшись ему в плечо. Он низко наклоняется, чтобы ее обнять, а она так крепко хватает его за форму, что, когда он выпрямляется, на ткани видна помятость. Потом Джозефа заключает в объятия отец, такой же высокий, как и он, и массивный словно медведь.
– Храбрость храбростью, сынок, но обязательно возвращайся домой, слышишь? Вместе с Томми!
Глаза у него красные, наверное, натер или не выспался, или и то и другое. Родители Джозефа старше моих, у них уже морщины и седина. У них много лет не получалось зачать ребенка, а потом вдруг родился Джозеф – свет в окошке. В детстве мать его то и дело тискала, а отец сажал на свои широкие плечи и с плеском сбрасывал в воду. Когда он подрос, они по-прежнему были с ним ласковы, да и друг с другом тоже. Я смотрю, как они прощаются, и остро чувствую боль, которую две недели, проведенные вместе, прятала где-то глубоко. Эти дни, пронизанные радостью и тревогой, стали последним глотком воздуха, нашей тайной вечерей.
Вот мы втроем уже на вокзале. Томми и Джозеф стоят напротив меня в форме цвета хаки: пилотках и кителях с галстуками. Вокруг тут и там удручающие сценки: подружки, жены, матери в своих лучших платьях и шляпках с тоской цепляются за прощальные объятия, поцелуи и слова утешения – зыбкие, мимолетные. Мы столько летних дней провели вместе, однако сейчас все по-другому: нет больше солнца, синего неба, свободы. Я ощущаю эту перемену с тупой и усиливающейся со временем болью – как от микротрещины в кости.
Томми прислоняется к колонне и, пуская кольца дыма, наблюдает за тем, как другие мужчины грузятся в вагоны.
– Ты и соскучиться не успеешь, как мы вернемся. Увидев, какой я обаятельный, а Джо симпатичный, немцы сами сдадутся.
Он одаривает меня своей самой широкой улыбкой, поигрывая бровями. Я пытаюсь ответить тем же уверенным тоном, но у меня каменеют челюсти.
– Берегите себя, вы оба. – Мой голос звучит ровно.
Я выплакала все слезы накануне ночью, сегодня утром у меня уже нет сил плакать.
– Томми, пожалуйста, не делай глупостей.
Он со смехом выдыхает последнее колечко дыма и тушит окурок носком ботинка.
– Мне бы и в голову такое не пришло!
Я выдавливаю из себя улыбку.
– До встречи! Люблю тебя, дорогой братик.
– И я тебя люблю, Эви!
Он заключает меня в крепкие объятия, я утыкаюсь подбородком в шершавый шерстяной китель. Снова хочется плакать. С трудом проглатываю слезы. Скоро наши дни рождения. Как праздновать без ребят?
– Джо, пойду займу места. Встретимся в вагоне.
Томми хватает сумки, и Джозеф, кивнув, провожает его взглядом, а потом поворачивается ко мне.
– Присмотри там за ним, хорошо? Вообще друг за другом присматривайте… – говорю я, запинаясь, потому что теперь, когда Томми в поезде, до меня окончательно доходит, что они уезжают.
– Так и будет, Эвелин.
Он берет меня за подбородок, и мне теперь не отвернуться. Передо мной его губы, которые так часто смыкались с моими, целовали меня с настойчивым и нежным языком. Линия подбородка, по которой, лежа в ленивые послеобеденные часы, я проводила кончиками пальцев в надежде запечатлеть, запомнить. Джозеф так пристально смотрит на меня глубокими карими глазами, что я вижу в них свое отражение; меня завораживает это зеркало в зеркале, бесконечный взгляд в самую глубину себя.
– Я все сделаю, чтобы мы оба вернулись домой.
– Обещай! – Голос меня подводит, срывается.
Джозеф морщится и закрывает глаза, словно от боли.
– Я не могу этого обещать… Я сделаю все, что в моих силах…
– Обещай, Джозеф! Если ты дашь мне обещание, то не сможешь его нарушить… Может, это вас убережет… Я хочу вас уберечь!
Я начинаю плакать. Мои слова лишены всякого смысла; я продолжаю что-то бормотать об обещаниях, ноги слабеют, и Джозеф прижимает меня к себе.
– Обещаю, – шепчет он, касаясь губами моего уха, а потом почти утыкается носом мне в нос. – Я люблю тебя, Эвелин.
После этих слов, произнесенных впервые, меня покидают последние силы. Дымный сырой воздух рассекает гудок поезда, и оставшиеся на платформе пассажиры бегут к вагонам. Я, ошеломленная, молчу, а сердце кричит, однако не в силах вырваться из капкана и дать подсказку языку. Я хочу, хочу сказать, что тоже его люблю, но… Лишняя секунда колебания перед прыжком с обрыва, и все, момент ушел. Я не могу одновременно прощаться и признаваться в любви. Если я не признаюсь сейчас, ему придется вернуться домой, чтобы это услышать. Придется! Я вырываюсь из его объятий, с мокрыми щеками, с розовыми пятнами на ключицах – там, где я прижималась к колючей шерсти кителя.
Я люблю тебя, Джозеф!..
Вместо этого я говорю:
– Возвращайся домой, хорошо? Вы оба возвращайтесь.
Его глаза ищут мои, вымаливая ответ. Эти глаза-зеркала… Поезд снова дает гудок, я целую Джозефа, приглаживаю ему выбивающиеся из-под пилотки волосы и подталкиваю к вагону, издавая что-то похожее на стон.
– Возвращайся ко мне!
И вот он уезжает. Я стою, внутри пусто. Лезу в карман за носовым платком и чувствую бархат на кончиках пальцев. Фиалки. Я перебираю в кармане лепестки и не ухожу даже тогда, когда перестаю различать вдалеке размытые очертания поезда.
Что вспоминается из того времени после отъезда Джозефа и Томми? Ноющие запястья. Ноющие запястья и боль в груди. Я считаю дни, которые тянутся, как морские водоросли по волнам. Внутри себя я будто берегу место для нас троих, которое вновь наполнится жизнью, как только закончится война. Провожу время за пианино, пишу письма и шью парашюты. На фабрике «Арнольд», что разместилась в кирпичном здании бывшей школы, нас таких целая комната – женщин, которые ждут возлюбленных, братьев, сыновей и, сидя за стрекочущими швейными машинками, делятся переживаниями и новостями с передовой. Некоторые девочки, с которыми я ходила в школу до того, как уехала к миссис Мейвезер, выглядят намного старше восемнадцати – на лбу у них залегли морщины от страха. Мы поддерживаем друга друга, но в глубине душе понимаем: шансы на то, что все наши солдаты вернутся, невелики. Каждая потеря опустошает; я сопереживаю и тут же с чувством вины мысленно радуюсь, что телеграмма пришла не к нам в дом, и эгоистично молюсь о том, чтобы горе обошло меня стороной. При шитье парашютов я ощущаю, что делаю что-то осязаемо важное. Я говорю: «Вот, держитесь, летите». В моих снах парашюты, которые я шью, раздуваются и становятся похожими на облака или медузы, но приземляются всегда пустыми.
Джозеф в конце письма всегда пишет «люблю тебя», я подписываюсь «твоя Эвелин». Я и правда его. Я его люблю. Всегда любила. Именно поэтому я не доверяю это письмам, не хочу слать надежду через целый океан. Я приберегаю свои чувства, записываю их на листочках, которые не отправляю; записки с признаниями никогда не опустятся в почтовый ящик. Я пишу и Томми, подразнивая новостями из Стони-Брук. Сообщаю ему, например, что самые красивые девушки города теперь работают в госпиталях. Томми шутит в ответ, что, если так, ему надо срочно получить ранение.
Я храню письма Джозефа в тумбочке у кровати вместе с цветочными лепестками, которые давно засохли. Иногда я беру их в руки и, хоть они и хрупкие, пересыпаю туда-сюда между ладонями. Я с удовольствием трогаю лепестки и представляю, как Джозеф их держал, еще когда они были свежими; его рука – последнее, чего они касались, прежде чем отправиться ко мне в карман. Мне нравится перечитывать первое письмо Джозефа. Оно пришло через несколько недель после их отъезда, которые я провела в основном в одиночестве. Я сижу на причале, где мы впервые поцеловались, слушаю шум океана и читаю его снова и снова. Плеск волн гораздо громче теперь, когда я одна.
Дорогая Эвелин!
Я постоянно думаю о том, как мы попрощались. Ломаю голову, почему ты мне не ответила, оттолкнула меня. Я знаю, какая ты сильная. Может, ты просто побоялась сказать о своих чувствах. Побоялась показаться слабой. Пойми, я хочу, чтобы моя любовь тоже придавала тебе силы. Не надо быть сильной в одиночку.
Я сказал, что чувствую, и буду всегда об этом говорить. Я тебя люблю, и не нужно было откладывать признание до последнего. Я тысячу раз хотел это сделать… На причале, в океане и когда мы лежали на песке. И все же не признался, потому что это выглядело бы, как будто я прощаюсь. Но там, на вокзале, я понял, что не могу уехать, не произнеся эти слова. Не подумай, я давно это решил, не в последний момент.
Ты не обязана мне говорить о своих чувствах. Может, сейчас не время. Однако я верю, что, когда я вернусь, между нами все будет по-прежнему. Верю, что наша любовь будет становиться все сильнее и преодолеет все испытания. Даже эту нашу разлуку. Даже войну. Не спрашивай, как мы здесь, я не буду об этом писать, ладно? Зачем тебе волноваться о вещах, которые ты не можешь изменить? Не хочу тратить бумагу на описание всяких ужасов, лучше я вложу в свои письма любовь. Ты тоже свои наполни любовью и пришли мне. Это поможет мне вернуться домой.
Люблю тебя,
Джозеф
Я делаю, как он просит. Наполняю строчки любовью, но само слово не пишу.
Я рассказываю ему о своей отдушине – пианино. О том, как пальцы танцуют над клавишами стремительный танец, создавая что-то отдельное и в то же время становящееся частью меня, потому что ноты продолжают звучать во мне, даже когда я отхожу от инструмента. Я рассказываю ему о парашютах, рулонах бесконечного шелка. О том, как при каждом стежке мысли уносятся в детство и в голове одна за другой сменяются картинки. Вот Томми вылавливает прозрачную лунную медузу, у которой нет жал, и кладет ее, колыхающуюся, мне на ладонь. Вот Джозеф сидит на причале, моя нога у него на коленях, и, нахмурив брови, достает раковину с острыми краями, вонзившуюся мне в палец. Вот мы втроем прыгаем с Капитанской скалы в ледяную пучину. Томми и Джозеф забираются на скалу снова, на самый верх, чтобы сигануть с отвесной вершины, а я подбадриваю их возгласами, бултыхаясь внизу.
Рассказываю, как вышиваю инициалы Т. С. и Д. М. на краешке каждого парашюта перед тем, как его упакуют. Крошечные буквы, о которых знаю только я. Я вышиваю их снова и снова, ради обладателей этих инициалов, и надеюсь, что это принесет удачу тем, кто будет прыгать с моим парашютом.
Я не рассказываю о лепестках, о том, как я представляю, что они касались его кожи. Молчу о своих мечтах о Бостоне, громыхающих трамваях, лабиринте каменных особняков, среди которых я чувствовала себя огромной и крошечной одновременно. Об извилистых, вымощенных булыжником улочках, на которых я теряла и обретала себя, представляя свое альтернативное будущее. Об упущенных сроках и шансах, другой жизни, унесенной войной, ответе, который я не узнаю, и той девушке, которой я была раньше.
Вот чем мне запомнится время разлуки. Тоска, музыка, лепестки, парашютный шелк и письма, которые уносятся прочь, словно подхваченные ветром, с надеждой на благополучное приземление.
Глава 5
Джозеф
Июль 2001 г.
Высокие волны захлестывают причал, мы занимаем свое обычное место и ждем детей и внуков, которые будут потихоньку подтягиваться на протяжении всего утра. Недавний День независимости выпал на среду, отчего празднование растянулось: каждую ночь в течение недели в небе что-нибудь гремит да хлопает, на дюнах валяются картонные корпуса и коробки от использованных фейерверков.
