Черная пантера (страница 10)
– Ты думала, Жантон, что ты одна уйдешь из этой комнаты, а твоя мать останется тут мучиться? Как бы не так! Мы уйдем вместе, милая Жантон. Ты знаешь: у меня есть немного денег, чтобы купить тебе гроб. Для моего же гроба денег нет. Пусть тот, кто хочет купить его мне, – покупает! А теперь поцелуй, крепко, крепко… Вот так, Жантон.
Она отвертывается от колыбельки и с тупым равнодушием смотрит на дверь.
– Я не уйду отсюда – меня отсюда унесут.
Куда идти? Вернуться снова к своему жалкому, еле оплачиваемому ремеслу поденщицы? Переносить опять нужду и голод, пренебрежение? Унижаться? Я все это переносила, когда была жива Жантон. За свой собственный счет – не хочу. Как у меня убого тут, темно. А сколько золота, сверкающего золота льет жизнерадостное солнце с неба… Все для богатых! Все, все для них! Только для них одних – богатство, и вся чарующая прелесть жизни, вся красота природы и любви, и много, так необъятно много счастья… Мне стоит только посмотреть в окно, и я увижу весь этот шумный и пожирающий без сострадания и наслаждающийся муравейник жизни… О, проклятый, проклятый Париж!
Люси подходит к шкафу и вытаскивает из-под кучи заплатанных бедных одежд большой кухонный нож.
– А ведь мне будет больно, очень больно, очень больно, – бормочет она медленно, с конвульсией страдания на своем пожелтевшем, состарившемся преждевременно лице.
– Мне будет очень больно! – Она задумывается и вспоминает фразу, прочитанную ею где-то в газете: «Жаровня с углями, веревка – все это жалкие орудия смерти бедняков…»
Ее губы скривились.
– И забыли про кухонный нож! Ведь это тоже жалкое орудие смерти!
Она приходит в бешенство и потрясает своим ножом с отломанной наполовину рукояткой.
– О, это ничего, что будет больно! – кричит она в каком-то упоении и топает ногами. – Пусть будет больно! Ведь это богачи боятся умирать… Пусть они смотрят, как умирают бедняки!
Она быстро подходит к окну.
– О, парижский народ не труслив, красавчики мои, – он вовсе не труслив.
И она смотрит вниз на расстилающуюся перед ее глазами чарующую панораму города, потонувшего в светлом играющем блеске золотых ярких искр. Ей кажется, что город загорается и одевается уже широкими и пожирающими крыльями огня.
– Вот! Вот! – бормочет она радостно.
Его ответ
Это случилось со мной во время одной из крупных стачек в «Черном городе», в Шарлеруа.
Газета, в которой я работал, послала меня на разведки. Нельзя сказать, чтобы газета сочувствовала стачке, но это было нужно.
Мне не хотелось уезжать: в один из этих последних вечеров я завязал роман с очаровательной Люси из Folies Parisiennes.
Но ехать было нужно. И, поправляя нервным жестом бутоньерку в петлице моего коричневого смокинга, я стоял хмуро и брезгливо возле дверей кафе, в котором собралось много людей в рабочих блузах.
Это был митинг стачечников.
Около столика на возвышении явился человек. Какой-то иностранец… Я разглядел его опущенные белокурые усы и твердый взгляд его немного близоруких, слегка насмешливых и очень умных глаз.
Люди в блузах столпились. Я чувствовал их мерное дыхание и запах пота от их коричневых затылков. Меня кто-то толкнул локтем. В стороне вялый апатичный джентльмен пил можжевеловую водку. Мне бросилось в глаза молитвенное выражение восторга, застывшее на молодом задумчивом лице рабочего, стоявшего возле меня.
Оратор говорил и говорил, а я его не слушал и не слушал. Слова его звучали резкими ударами, словно он взял тяжелый молоток и ударял им по столу.
«Знакомые банальные слова… Демократическая глупая шумиха слов…» – подумал я. И мне делалось холодно, жутко, противно в этой чуждой толпе, которую тут собрало и вдохновляло далекое и чуждое мне миросозерцание.
– Добывать уголь из-под земли и бунтовать из-за прибавки двух-трех франков… Люси, наверное, мне изменяет…
– Нас упрекают в том, что мы во время стачек ведем себя бессмысленным и диким образом, что нет у нас чувства меры и дисциплины, что не годимся для серьезной борьбы за наши кровные права. Покажем же обратное! Пусть в эти дни ни один легкомысленный и необдуманный поступок не нарушает нашего спокойствия. Мы боремся за то, на что имеем право, что заработано и нами, и нашими отцами, и нашими усилиями, и усилиями их – мертвецов, схороненных в земле…
Мне стало совсем скучно, я вышел из кафе и сел возле одного столика, около двери.
Мне было холодно, и я приподнял воротник. Брр!.. Неприветливый туманный воздух Бельгии!
Рядом со мной сидел старик, на костылях, в лохмотьях, – должно быть, нищий. Он сидел тихо, с закрытыми глазами. И его бледное, худое седобородое лицо не говорило мне о том, прислушивается ли он к словам, звучавшим из кафе.
Мне делалось все очевиднее, что в эти самые мгновения Люси мне изменяет. Ведь Париж-то такой легкомысленный, а Люси – парижанка! И чувство ревности мне заползло под шляпу, проникло в голову и стало жечь в груди.
Я обозлился.
В это время рабочие стали шуметь, потом затихли. Должно быть, там были окончены все разговоры по поводу добропорядочного поведения.
Стали петь.
– Ишь, с каким жаром! – сказал я резко, обращаясь к старику. – А вам вот есть никто не даст?
Старик немного вздрогнул и очнулся.
Он посмотрел на кончик моего – клянусь вам! – очень правильного носа и на носки моих изящных лакированных ботинок. Он посмотрел, но не ответил ничего.
Он поднялся с своего места и, подойдя к дверям кафе, принял участие в общем хоре своим надтреснутым дрожащим голосом.
Я видел ясно, как потухшие глаза его зажглись во время пения каким-то странным и ликующим огнем.
Чему он радовался, этот нищий? И чем повеяло в его измученное сердце от этой звучной и величественной песни?
В накуренном и душном воздухе кафе, казалось мне, что-то таинственное, сильное жило и трепетало – это жила и трепетала энергия суровых и не боявшихся борьбы сердец.
И стало мне совсем не по себе. И я почувствовал безумное желание уйти отсюда и убежать в привычную мне атмосферу красивого обмана, и мелкой злобной лжи, и многого другого, о чем не стоит говорить.
На Сене
– Жан, не смотри на город! Он тебе разве нужен?
Дезирэ сердится и близко прижимается к краю баржи, спокойно заснувшей возле берега тихой, потемневшей и засверкавшей отражениями от фонарей реки.
– Нет, не смотри на город! Когда ты смотришь на него этим пристальным взглядом, мне становится страшно. Мне кажется тогда, что город приближается к нам, разлучает нас… – Она сжимает его руки, большие, загоревшие и жилистые руки чернорабочего. – Жан, не смотри!
Жан улыбается.
– А если б я туда ушел, в этот громадный город? Оставил бы тебя?
– Нет! – Дезирэ извивается всем своим гибким телом, и ее длинная, густая, темная коса спадает пышною змеей на ее бедра. – Не шути же так, Жан! Не будь злым! Ты очень любишь мучить твою маленькую Дезирэ! Что же может быть лучше в целом мире, что может быть лучше нашей Сены? Ты сам это знаешь. И она нас так любит! Когда спускается над нею ночь, она ласкает нас своими волнами – блестящими, скользящими и отливающими черным бархатом… Милая Сена! Она нас очень любит, она всегда старается скрыть от людей и заглушить все наши поцелуи своей музыкой волн. По ночам в ней луна отражается и бросает на темную воду много-много алмазов – голубоватых, ярких и обладающих какою-то магической и непонятной силой. Это она нас хочет обольстить богатством, красотой, нас хочет удержать! И с нашей стороны было бы так нехорошо, так дурно изменить реке. Да, милый Жан? Ведь это было бы нехорошо?
Дезирэ наклоняется низко к реке и полощет в заснувшей и теплой воде свои голые руки.
Жан опускает смущенным движением черноволосую, коротко остриженную голову с широким и упрямым лбом. Его губы слегка шевелятся, словно он хочет что-то рассказать этой девушке, от которой несутся к нему все острые, чарующие ароматы и реки, и лесов, и любви.
– А в лесу-то нам как хорошо! – говорит Дезирэ. Ее голос поет и с вкрадчивой мелодией поднимается к сердцу его и к губам, словно желая на всю жизнь, всецело, навсегда взять его в свою власть. – Ты помнишь ведь, какие свадебные песни пели нам майские жуки? С какою радостью светили светляки недалеко от нас, под свежими взволнованными травами и нежными кустами… Так хорошо жить и любить в лесу! Люди злы, а деревья ведь все понимают: они глубоко понимают тех, кто живет с ними вместе, такою же жизнью, без навязанных силою правил морали… Да, Жан? Ты помнишь, как ты сжимал так крепко, почти до боли, мои плечи под старыми смеющимися буками в Медоне… И под твоими поцелуями у меня голова так кружилась, и волосы мои становились такими тяжелыми и тянули меня вниз, к земле… И голова моя капризно, как будто против воли, склонялась к мягкому и улыбавшемуся дерну… Ты помнишь, Жан?
И Дезирэ, приподнимая голову, с доверием прижимается к нему своими свежими губами.
Жан наконец решается и мягко отстраняется от ласки Дезирэ.
– Послушай, Дезирэ… Мне дают должность, хорошую должность, рассыльного… В Лувре… А потом сделают приказчиком. Носить буду цилиндр.
Дезирэ поднимается быстрым движением, как разъяренное животное.
– Ты хочешь изменить реке? О негодяй! Я задушу тебя своими же руками… – Она молчит, потом волнуется и говорит с презрением: – Раз ты можешь реке изменить – иди в город! Он соблазнил тебя цилиндром… О, как ты будешь в нем смешон, мой милый Жан! Ни у одной из девушек ты не найдешь там поцелуев, таких же свежих, как мои, – ведь тут и я тебя целую, и река, и деревья… О, Жан! Так много пыли там по улицам, ты ее должен будешь вдыхать, и твое сердце тоже запылится и скоро станет старым и поблекшим. Слышишь? Мой голос тут звучит так сильно и свободно, как голос повелительницы, – над рекой. Там ты охрипнешь, ты будешь говорить приниженным и жалким голосом рабов… Когда же ты отдашь все свои силы, то этот Лувр ведь выбросит тебя на мостовую, как износившуюся тряпку. А река никогда не бросает людей! Но ты свободен делать все, что хочешь.
Жан смотрит на нее украдкой, он не может уже поглядеть ей в глаза.
Изменить Дезирэ и реке? Гм! Все это так близко срослось с его кожей… Но все же Лувр…
Он тихо говорит:
– И ты со мной уйдешь.
Но она вздрагивает, словно под ударом.
– Уж я-то никогда не изменю реке, не изменю нашему лесу… Любви ты изменяешь. Ну, что ж!
И она, наклоняясь, поднимает упавший, недоконченный ею венок из красных цветов.
– Какие красные цветы, как капля крови! Они без запаха, но так красивы… Я не сержусь на тебя, Жан. Природа научила меня понимать и уважать ее законы. А у нее один закон – свобода. Когда лесное дерево хочет расти уродливо и криво – оно растет. Если ж я буду слишком страдать…
Она плачет и тихим движением бросает в воду свой венок.
– Тогда ты… – Жан встревожен.
А она улыбается мягко, сквозь слезы:
– Я буду жить! Я постараюсь успокоиться, лесными травами я постараюсь излечиться от этой любви.
Жан с недоверием смотрит на нее. В нем начинает загораться, как вспыхивающие жгучие уголья, что-то мучительное и неведомое до сих пор – ревность.
– Ты полюбишь другого?
Дезирэ выпрямляется над заснувшей рекой, – как будто отдаваясь ей всецело во власть ее любви и чар, сливаясь с темными блестящими волнами всем своим стройным телом. Она с презрением и состраданием глядит на Жана.
– Не знаю… Если сердце полюбит…
Служанка
Жанна сидит на табурете около двери.
– Нет, нет, не отворю вам двери, барин. Не стучите! Идите!
– Отвори, Жанна! На минуту! Что ты такое думаешь? Я ничего… Мне только нужно…
– Уходите же, барин! – прикрикивает Жанна, вставая с табурета.
– Не кричи… – За дверью слышится озлобленный и пьяный шепот. – Не кричи! Не беспокойся, я уйду. Тоже ведь… падаль!
Жанна молчит. Она прислушивается, как удаляются нетвердые тяжелые шаги. Она слышит, как хлопает дверь.