Черная пантера (страница 5)

Страница 5

– Ко мне! Ко мне!

Проклятые болота… Я их глубоко ненавидел. Всегда такие мутные, всегда такие грязные, – они лежали в сыром воздухе, как сытая, довольная, упившаяся грязью свинья.

Я не любил эти болота. Но когда взгляд мой отрывался хоть на мгновение от серебряного озера с его воздушными голубоватыми струями, то он встречал всегда эти ужасные и безобразные пространства, покрытые бесстыдной грязью.

Проклятые болота… На них росли цветы, лиловые печальные цветы, волнуемые легким ветром.

И цветам было скучно. Когда я приближался к ним, они печально улыбались мне своими светлыми глазами и ласково шептали мне безумные слова об одном, лишь одном поцелуе…

Как я брезгливо поводил тогда плечами, моими стройными широкими плечами юности… И уходил от них. Цветы с болота…

И снова я мечтал о моем, притаившемся так далеко, милом счастье с кудрями. И, как влюбленный юноша, я повторял:

– Мое… мое… мое…

Солнце светило и уходило. И много-много раз Аврора с розовыми крыльями и с жгучей улыбкой отдергивала и задергивала полог у постели солнца.

И шаги мои делались медленней. И мои кудри уже не так обильно вились под моей старой шляпой. И даже иногда боялся я, что у меня не будет сил обнять так крепко мое счастье, как обещал ему…

Мне было холодно. Я стал чертовски зябким с недавних пор. Бывало, кровь клокочет и кипит… А теперь под плащом моим холодно.

И плащ мой как-то постарел, осунулся. Я много уже раз чинил его, сидя на сыром камне.

Когда я прикасался рукой ко лбу, то под моими пальцами сердито бороздились морщины кожи.

Было невесело вокруг. И я с презрением глядел на тусклые болота с качавшимися кое-где лиловыми цветами и говорил:

– Вам хорошо лежать и киснуть. У вас нет счастья. А у меня ведь есть оно… Оно лежит на дне серебряного озера. И я его люблю, люблю…

По болотам шагали вблизи меня длинноногие цапли. Они глядели на меня и говорили мне:

– Оно тебя не любит, твое счастье. Полюби нас или зеленых, квакающих по ночам лягушек.

Я им не отвечал. Я низко надвигал на лоб мою изношенную шляпу, я опускал глаза и с сжатыми печальными губами ходил возле серебряного озера.

Была ночь… Наклонилось темневшее небо над заснувшей землей… И облака скользили медленно, торжественно, словно покрытые попонами и медленно идущие спокойными шагами лошади в похоронной процессии…

«Хоронят там кого-нибудь?» – подумал я.

И когда я подумал о смерти, то мне сделалось страшно.

Мое озеро было холодным и темным. И вдруг я явственно увидел, как стали зажигаться на дне его веселые и яркие огни.

Мое счастье устроило праздник… Мое счастье готово прийти.

Как горели огни в темном озере! Как хорош был ночной пир огней!..

Я не знал, сколько богатств хранит у себя счастье. Я не знал, что у него так много рубинов, напоенных кровью, и вздрагивающих от радости топазов…

Огни горели медленно, торжественно…

И прошла ночь. И наступило утро.

Утро было печальное…

Когда же я, измученный нетерпеливым ожиданием, полузамерзший, подошел к воде, чтобы наконец достать его, обнять его, мое капризное и не дававшееся мне так долго счастье, то я увидел в озере лицо свое…

– Не придет… – закричал я, дрожа весь от гнева, – не придет мое счастье!

Я был стариком. И в озере я увидел седые кудри, пергаментное желтое лицо, застывшие глаза.

Жизнь прошла незаметно – в одном ожидании.

Я сел тогда на сырой камень. На этом камне много раз чинил я плащ мой. И закрыл глаза.

– Пусть теперь придет смерть.

Но это слово «смерть» терзало мою душу.

Я сидел там. В моем мозгу тяжелыми седыми гнездами свивалась паутина…

Но когда засмеялись болота и цапли, то я приподнял голову и произнес:

– Молчите вы… Ведь вы не знаете, какое страшное страдание – ждать свое счастье, ждать всю жизнь и умереть, не видевши его.

С презрением накинул я печальный траурный покров на небо и на землю, чтобы ничего не видеть и не знать.

И я сидел…

Проклятое болото, не ждавшее никогда счастья!

И я не плакал…

Лиен

Длинные пальцы американца-тапера, скользя и торопясь, наигрывают грустный вальс. По зале кружатся с медленной грацией пары. Тапер склоняет близко к клавишам свое чахоточное жалкое лицо и играет, играет, словно стараясь передать в разбитых звуках разбитую жизнь.

Гросс Перл, в тяжелом новом платье из толстого, негнущегося шелка, стоит возле окна, любуясь ярко освещенным портом. В ее глазах мелькают злые огоньки, и она шепчет, улыбаясь:

– Там – итальянская эскадра. И скоро ждут в Тулоне прибытия нескольких нормандских броненосцев. Недурно! А?

Она прищуривает узкие глаза, и крупные фальшивые брильянты сверкают на ее руках.

Она оглядывает залу. Все, все у нее есть… Золотые карнизы блестят, столы из мрамора, большие зеркала, мебель обита красным бархатом, семь девушек… Одна красивее другой…

А когда-то, давно, она бродила по ночам по узким темным улицам около порта, бездомная, измученная и избитая…

Улыбка хищного довольства мелькает на ее губах. И ее взгляд с восторгом устремляется на странную красивую головку, украшенную золотыми шпильками. Это – Лиен, китаянка, подарок старого богатого приятеля Гросс Перла, привезенная им из Гонконга – вместе с японской вазой и с обезьянкой из Бомбея.

Изящная фигурка Лиен, закутанная в затканный серебряными мотыльками газ, красиво и причудливо раскинулась в углу дивана. Возле нее огромный кактус с уродливыми лапами. Собеседник ее молодой худощавый брюнет с нервным, нежным лицом.

– А тебе лучше жить в Европе, чем у тебя на родине, в Китае, Лиен?

– Нет, я ошиблась в европейцах.

– Что?

– Ошиблась в европейцах…

У этой Лиен умное спокойное лицо и хитрая ирония во взгляде ее глаз, затуманенных ласковой негой.

– Но ведь у вас в Китае люди злы, а участь женщин так ужасна…

– Да, люди злы, – спокойно отвечает Лиен. – Да… У нас злые реки, злой ветер в море и злые, жестокие нравы. У нас любят жестокость. В Гонконге я служила в чайном домике. И все жестокости переносила я спокойно: так нужно. Моя гонконгская хозяйка, старуха, щипала меня всю до черных синяков своими острыми ногтями. Она была права: я очень хрупкая, я часто уставала, изнемогала от этих ужасающих ночей. Один раз пьяный человек хотел мне вырезать ножом на коже тела несколько бранных слов… Она была права, хозяйка: есть много-много девушек в Китае, которых родители хотят продать. А у нее – коммерческое дело. И если я была такою слабою, то ведь нечего было жалеть меня. На мое место нашлась бы целая толпа желающих. Я сама была злой: у мужчин, опьяневших, я крала деньги, кусала их, била; у одного откусила кусочек уха.

Лиен лениво наклоняет голову к плечу мужчины и продолжает сонным голосом:

– Приходит раз ко мне француз – тот самый, что привез меня в Тулон. Он говорил о европейцах, о доброте их и о том, что европейцам будто бы запрещено религией обижать слабых. Я с ним поехала в Европу.

Она закидывает голову, смеясь своим красивым ртом, напоминающим цветок краснеющего мака.

– Пей, больше пей! – шепчет она. – Вино окрашивает жизнь в такой красивый золотистый цвет… И золотой туман закроет от скорбных весь ужас жизни. Пей, больше пей! Я расскажу тебе печальными словами о том, как золотое солнце – соединение всех добрых гениев – погибло от злобы черного чудовища-дракона…

– Но все же лучше жить в Европе?

Лиен смеется.

– Мне кажется, что золотое солнце было одно – в Европе и в Китае. Теперь же его нет – ни там, ни тут.

– О, Лиен… – И он сжимает ее руки. – Не золотой, а розовой краской вино окрашивает жизнь. Видишь, Лиен, я верю, что скоро люди не будут обижать слабых, что люди будут братьями. Немножко только нужно подождать, еще немножко. Ведь ждут же люди целые века. И люди будут братьями, и будут справедливыми, и ни одной загубленной, задушенной, разбитой жизни не будет больше на земле… Я в это верю, Лиен. Я сам готов взойти на колокольню, на самую высокую, крутую колокольню и говорить…

Лиен задумчиво глядит.

– Ты говоришь мне о том времени, когда сверкающее солнце разорвет дракона и засияет снова в небе… Это не так-то скоро. Ну, может быть, вам лучше знать…

Она задумывается, сильней сжимая руки.

– А если я поверю? А если это все обман?

Им кажется обоим, что легкий золотой туман дрожит и разливается вокруг – подобный солнечному свету.

На Левкадской скале

«Тише, Сафо… Тише, Сафо… Не плачь… не плачь…»

С веселым смехом перекликающихся маленьких божков голубые блестящие волны в серебристой одежке подбегают к подножью скалы, на которой застыла Сафо.

Ее глаза, зеленоватые, как цвета морской волны во время бури, печально смотрят вдаль, и золото волос упало ей на плечи. Белая ткань ее одежды истрепалась, порвалась в камышах, тростниках, в лесных зарослях, по которым она пробегала в смятении.

Ее руки упали, и жемчужные слезы струятся из глаз и падают на грудь.

– Смотри, как нам свободно жить, как хорошо! Мы равнодушны ко всему – скользим, скользим… Смотри, как хорошо нам жить! И мы несем с веселым равнодушием усталый бледный труп, жемчужину с венца царей, измятый бурею цветок… Мы – волны.

Нам так свободно жить… Не плачь, Сафо! Твое горе пройдет. Посмотри, ты разбила звенящую лиру. Так возьми же другую и сложи сладкозвучную песню о твоем бедном сердце, о твоем старом горе.

– Я знаю, – говорит Сафо, – что я избранница между людьми, что сладки мои песни… но я страдаю, и я разбила лиру, чтобы без нее упиться горем.

– Страдать, страдать… Это, должно быть, скучно, – лепечут волны. – Спроси у Пана: он всегда весел. Если его обманет нимфа, то он играет на свирели. И леса затихают тогда, и облака слетают ниже, и волны не играют на свободе. Всё его слушает. Он плачет… А потом он бросает свирель и бежит за другою веселою нимфой и скрывается с ней в чаще леса. И тогда облака засмеются, и краснеют, и вьются, улетают в далекую высь. Лес шумит, веселится и бросает ветвями на луга задремавшую тень. А волны…

Мы, волны, летим на простор, сжимаем друг друга, бросаем друг друга… Нам весело жить! Сафо, не плачь, не плачь…

«О, милые проказницы, играющие волны моря!.. Вы смеетесь над этой тоской – над моею тоской! Я не волна. И это человеческое сердце так чутко, так отзывчиво, и так больно, так больно страдает. Я люблю, я ревную… Я ревную! С зелеными глазами, ревность обвила меня всю своим нежным объятием. Я ревную!.. Сжальтесь, милые волны, и возьмите меня в свой холодной простор! Свет не мил мне – не мило мне небо и земля… Золотистые волны волос моих разлетятся по морю, как травы, как морские зеленые приворотные травы. Я сожму вас в объятиях, прихотливые волны, – я сожму, зацелую. Прогоню я далеко зеленую ревность – ревность с злыми глазами. Мое сердце живое я оставлю в подарок земле, и, с звездою морскою в груди вместо сердца, я сольюсь навеки с вами, волны морские. Пана будем мы слушать и веселою толпою, вместе с ветром залетным, будем бегать по морю. Но для этого, волны, нужно сердце мне вырвать, мое сердце живое. А с живым моим сердцем я живу и страдаю, я томлюсь и желаю… Ревную…»

Художник

– В салоне отказали, отказывают даже во всех картинных магазинах…

И везде тот же самый припев: это прекрасно, но это только для любителя, картины не подходят нам.

Гастон Реми стоит перед своей картиной.

– А между тем… Как же они не понимают и не чувствуют всей чарующей прелести этого колорита, изящества рисунка, этой идеи, этой жизни… – Его худые кулаки сжимаются, на бледном и измученном лице проступают пунцовые пятна.