Черная пантера (страница 6)

Страница 6

– Протагор… Это он сам – на этой картине. Он оделся суровыми стройными складками белой одежды, спадающей свободно с его широких плеч. Это его лицо – широкое и бледное, простонародное лицо – носильщика, так тонко и так мягко оживленное силой ума. Полуоткрытый рот как будто хочет произнести спокойно великие слова, пока молчащие в его мозгу. Его глаза полузакрыты тяжелыми, нависшими ресницами, и в них глядит его могучий ум. Под этими ресницами, во взгляде полусомкнутых, туманных глаз как будто бродят и рождаются его мятежные идеи, так резко шедшие наперекор всему. Таким его увидел, мне кажется, Сократ, когда пришел к нему, чтобы посмотреть его.

И снова медленные нервные шаги нарушают покой ателье.

– Вот труп убитой женщины. Они мне говорят, что этот труп я принес с бойни. А между тем это только реально. И ярко-красная, горячая, струящаяся кровь, и неровный изгиб раны в горле… Это только реально.

Он задел на ходу рукавом своей старой испачканной блузы ящик с красками.

– Где же Жюльета? – Он оглядел свое пустынное ателье; Жюльеты не было. – Куда же она ушла?

Он подумал минуту.

– Вероятно, ушла прогуляться.

Ни тени ревности не промелькнуло в его душе. Он никогда не ревновал ее – даже тогда, когда он был в нее влюблен. Теперь же былая любовь его к ней становилась все глуше, стихала. Он привык ее видеть в своем ателье так бесшумно скользившую, убиравшую краски и мывшую кисти, тонкую, гибкую, с глубокими глазами. Она позировала для него.

И когда, по ночам, он лихорадочно работал, то приближаясь, то отходя от полотна, при неровном таинственном блеске свечей, – она лежала на постели с открытыми глазами долго-долго, следя за каждым его жестом, потом же засыпала тяжелым и крепким сном, как будто умирала.

Думала ли она о чем-нибудь? Страдала ли она? Какое было дело до нее ему, всецело погруженному в мир своих образов. И эти образы владели им с трагической, безумной силой. Ему казалось иногда, что эти образы растягиваются и тянутся за ним бескровными и умоляющими вереницами. Тогда он должен наклоняться, ловить их, все эти расплывшиеся и безжизненные образы, и поднимать их и давать им жизнь.

Жюльета входит, нагруженная покупками; она не забыла букета фиалок. Она бледней обыкновенного, ее глубокие глаза потухли и мертвы.

– Где ты была? – говорит ей небрежно Гастон, подкрашивая почти выцветший старый пейзаж, изображающий берега Марны.

– Ходила за покупками.

Гастон задумывается на несколько минут.

– Где же ты взяла деньги? Ведь у нас нет ни су.

– Я в кредит взяла в лавке.

– Ты говоришь неправду: в кредит нам не дают давно.

– Я не хотела говорить тебе об этом – я взяла два-три франка у тетки.

– Твоя тетка не даст нам и су.

Жюльета хмурит брови и наклоняет голову.

– Это нехорошо, то, что ты сделала, – и резкая конвульсия проходит по его лицу. – Послушай… Уходи, не приходи ко мне. И тебе будет лучше.

Лицо Жюльеты медленно сжимается от боли.

– Гастон, – говорит она тихо, – Гастон…

Он отвернулся от нее и думает, расхаживая медленными нервными шагами по ателье.

– Клао, влюбленная в солнце… Какой красивою должна быть эта странная гречанка! Она должна стоять на выступе скалы с неровными, изборожденными краями. Море подкатывается серебряными и лазурными узорами к подножью скалы и к розоватым ногам Клао. Руки ее беспомощно упали вниз: все силы ее духа уходят из нее, тело ее бессильно. Рот слегка удлинен – это жалоба тела. А глаза ушли вверх, поднялись и как будто исчезли в ласкающих ее ресницы солнечных лучах. Вверх, вверх, иди, Клао! Целуй твое солнце, возьми его во что бы то ни стало, – иначе твое желание сожжет тебя…

Жюльета понимает, что он забыл про все, и тихо говорит ему:

– Гастон, ты ничего не ел с утра… Я приготовила для тебя ужин.

– А? – говорит Гастон… – И ее волосы должны быть длинными, тяжелыми и золотисто-красноватыми. И воздух должен был горячим, прозрачным, золотистым и неподвижным, как неподвижен бывает воздух в жаркий полдень…

Жюльета поднимает голову.

– Гастон, иди поужинать, – говорит она уже решительно.

Гастон тихо проводит рукой по лбу. Он съедает кусок ветчины с корнишонами, выпивает пол-литра вина.

Стемнело в ателье. И он сдвигает занавески окон и зажигает свечи. Работа будет на всю ночь.

Жюльета убирает на столе. Ее тело тоскливо сжимается от одиночества, от холода в душе и от чувства бессильной, безответной любви.

Ателье кажется громадным, и темные, коварные чудовища таятся по его углам.

Делать ей нечего. Она подходит медленно к постели, распускает тяжелые волны своих пышных волос. Ей остается только лечь и долго-долго глядеть открытыми глазами перед собой… Потом заснуть тяжелым крепким сном, без грез.

Две из многих

– Шесть часов. Они придут поздно?

– Да, поздно. Мы будем ужинать вдвоем.

Винченца придвигает маленький стол к постели возле окна.

На постели лежит Марианна. Она освобождает руки из-под одеяла, рассматривая розовые ногти.

– Что у нас к ужину?

Винченца покрывает столик белой салфеткой и ставит два прибора.

– Бульон, мясо по-бургондски, спаржа с соусом, потом будем пить кофе.

– С коньяком?

– Да.

Марианна медленно подкалывает шпильками свои длинные волосы.

– Знаешь, Винченца, я теперь думаю: если бы мы могли жить долго-долго, вдвоем, в этом отеле, в этой уютной комнате с плетеной мебелью, и чтобы жизнь не приходила к нам и не стучалась в дверь.

Винченца улыбается:

– Когда же нужно было уходить отсюда, то наш хозяин подал бы нам длинный-длинный счет. А кто бы стал платить? Не я, понятно.

Марианна смеется:

– И не я тоже. – Она с комфортом вытягивает ноги на постели и начинает есть. – Все это пустяки, мечты… Я ко всему привыкла. Мне все равно. – В ее словах звучит какой-то грустный вызов. – Мне все равно. А все же, знаешь ли…

Винченца смотрит на нее.

– Ты из какого города?

– Я из Бретани, – говорит Марианна, задумавшись, – из Сен-Мало. У меня там отец, брат женатый. Рабочие оба. Работают, работают, как вьючные животные. И здоровы, красивы… Труд их красит, должно быть. Я переписываюсь с ними иногда. Они не знают ничего. Они убеждены, что и я тоже… работаю. – Она смеется принужденным коротким смехом. – Ты из какого города?

– Из Флоренции.

– А у тебя есть кто-нибудь?

Винченца хмурит брови.

– Никого нет.

Ее тонкие ноздри слегка расширяются, как будто под влиянием сдержанного гнева.

– Никого, – повторяет она.

Марианна с наслаждением обсасывает спаржу.

– Без отца и без матери?

Винченца пьет коньяк.

– А! – говорит она с упрямым жестом. – Все это ведь ушло и умерло, наше прошлое. И об этом нам нужно забыть.

Перед окнами проходит кучка пьяных матросов с двумя женщинами с набеленными лицами, в огненных париках и в фантастических костюмах из голубого яркого атласа.

– Бей их в морду! Чего там! – кричит один из матросов. Его пьяное и красное лицо не выражает ничего, кроме бесстыдства, опьянения и зверства. – Бей их в морду! Сотри с них муку́!

Матросы забавляются и дергают женщин за их парики.

Раздается удар. Лицо одной из женщин все в крови. Она шатается и падает с коротким стоном.

Винченца в страхе вскакивает с кресла и сдвигает занавески окна.

– Марианна… – шепчет она с ужасом.

И обе женщины, не кончивши своего ужина, глядят друг на друга остановившимся от страха взглядом, побледневшие, как полотно.

Их ожидает то же самое. За этим их и привезли сюда, в этот приморский веселый город южной Франции.

Марианна приходит в себя первая и вызывающе приподнимает голову.

– Это бывает, – говорит она. – Мне все равно. Со мной тоже бывало…

Она как будто что-то вспоминает и вызывает в своей памяти какую-то ужасную картину прошлого. Грудь ее начинает дышать глубоко, и, уронивши на подушку голову, она начинает вдруг плакать отчаянным и судорожным плачем, сжимая пальцами подушку.

– Животные… – бормочет она, всхлипывая и вытирая кулаками слезы.

– И низкие животные! Свой облик человеческий они забывают, когда приходят. Душу свою за порогом всегда оставляют. Как будто куклы перед ними деревянные, с фарфоровыми и раскрашенными лицами. Разбил – заплатил… Сердца как будто у нас нет. А за разбитое чем заплатишь? Есть оно у нас, сердце, – есть, есть… Вот! Вот! Я его чувствую под пальцами. Бьется оно… Есть! Есть!

Тело ее сжимается в конвульсиях страдания.

Потом она стихает и тупо смотрит перед собой распухшими и покрасневшими глазами. Лицо ее бледно. Распущенные волосы дрожат на колыхающейся взволнованной груди.

Она откидывает голову и проводит рукой, мокрой от слез, по лбу.

– Животные! – отрывисто и громко говорит она.

Винченца, бледная, не отрывает своего неподвижного, мрачного взгляда от тарелки со спаржей.

– Мне страшно… Мне страшно… – шепчет она. Она не плачет, но ее взгляд, ее лицо словно окаменели. – Мне страшно. Ты все это знаешь. А я не жила такой жизнью, я ничего не знаю. Мне страшно, я боюсь.

Марианна вытирает лицо платком и обсыпает его пудрой. Она как будто успокоилась, и только губы вздрагивают.

– Пустяки! – говорит она грубо. – Чего бояться! Иди, раз пошла. Или умирай… Умирай! Не умрешь: жить хочешь, шкура твоя тебе нужна – надрывайся тогда над работой или иди в «веселые» дома, к нам… Мы тебя встретим, моя милая, с шиком встретим… Всю душу вымотаем у тебя, мозг выбьем, сердце выколотим, грязью всю обольем, места живого не оставим на твоем теле… Живи, наслаждайся жизнью! Береги свою шкуру и набивай утробу сладкой пищей! А за это уж, милая, ломайся, как паяц на проволоке, будь веселой и смейся!.. Смейся! Смейся!

Винченца сжалась в своем кресле. Ей кажется, что это уже все случилось: что у нее нет мозга, нет сердца…

Марианна наливает коньяк в свой стаканчик и в стаканчик Винченцы. Глаза ее смотрят спокойно и грустно.

– Ну, будет! Не порть себе кровь, – говорит она ласково, и в ее голосе проскальзывают теплые и мягкие, как бархат, ноты живого человеческого чувства. – Не перестроишь мир… Пьяной почаще будь. А то одна у нас так сдуру все читала.

– И что же?

– Сошла с ума.

Они вздрагивают.

Стаканы опорожняются и наполняются. Лица женщин становятся красными и бессмысленными.

Из улиц, прилегающих к порту, к ним доносятся крики безумного, не знающего удержу, печального разгула.

Эдикт

– Эдикт… Эдикт! – В затуманившемся и уже начинающем подергиваться светло-серою дымкой вечернего сумрака воздухе, словно суровые удары молота, разносятся крики глашатаев.

– Эдикт! Эдикт!

И эти крики все сближаются и собираются около дворца цезаря.

Прохожие с тревогою и любопытством оглядываются, прислушиваются и останавливаются. Мало-помалу возле дворца теснится и волнуется толпа, окружая глашатаев. И все подходят, и все подходят. Еще! Еще!

Главный глашатай приготовляется читать. Его суровое и смуглое лицо спокойно.

Сверху толпа представляется пестрым собранием голов – черноволосых, золотистых, рыжеватых, – разноцветным пятном.

Вверху, между колонн, слегка приподнимается пурпуровая занавесь, и бледное неподвижное лицо Цезаря смотрит оттуда холодным взглядом черных глаз.

Толпа нетерпеливо ждет, и глашатай читает.