Черная пантера (страница 7)
– Цезарь любит свой Рим. Он осыпает его милостями. И теперь раскрывает он для народа возле дворца свой сад. Дверь из белого мрамора будет раскрыта. При входе стройные ряды зеленых пиний, словно почтительные часовые, будут приветствовать входящих, как владык, повелителей сада. Вы там увидите высокую блестящую решетку и несколько дверей. Каждая дверь откроет вход в одну из аллей сада – из кипарисов, миртовых деревьев и ароматных роз. В конце каждой аллеи вошедшего ждет дар великого Цезаря. Какой дар? Это будет зависеть от выбора аллеи и от счастья… В одном месте находятся девушки – красивейшие девушки со всего света, невинные, но обученные всем чарам страсти. В другом месте набросаны груды жемчуга, золота, драгоценных камней. Наполняйте карманы! В третьем месте – декреты с назначением и дарственные записи, которыми вручаются богатые имения. В четвертом – львы и тигры, которые безжалостно и грозно растерзают. А в пятом – ликторы, с могучими руками, приготовляют свои прутья… Все зависит от выбора двери, все зависит от счастья… Идите! Идите! Дверь из белого мрамора будет раскрыта…
Цезарь смотрит. Лицо его бесстрастно. И только пальцы сильней и сильней сжимают край приподнятого пурпура. Его никто не видит.
Оборванные пролетарии, стоящие в непринужденных грубых позах, как стая фавнов, почесывают головы. Что им терять? Они пойдут… Может быть, деньги? Богатое имение? Может быть, тигр? Что им терять?
Богатые и знатные сердито возмущаются и потрясают кулаками. Насмешка Цезаря! Быть высеченными, как неразумные мальчишки…
Насмешка Цезаря!
Они с презрением идут своей дорогой. Но их шаги так медленны, так осторожны… Они колеблются. А может быть, не прутья? Не смерть? Может быть, ждет почетная, обильная доходами и наслаждениями должность? Имения? Громадные богатые имения…
Среди же молодых людей, промотавших свои состояния, погруженных в болото долговых обязательств, колебания нет.
– Цезарь, наверное, знает толк в женщинах, – смеются они весело. – Он не даст нам каких-нибудь дур! Он даст нам царственных красавиц… Обученных! – И они разражаются смехом.
– Друзья мои! – кричит какой-то юноша с изящным женственным лицом. – Идем на смерть!..
Он произносит резкую циническую фразу. В ответ ему звучат рукоплескания.
– И заплатим долги! – продолжает все тот же развеселившийся оратор.
– Положим знатные заплатки на нашу развалившуюся глупую фортуну. Идем играть в кости!
Вдали слышно, как дверь, массивная и величавая дверь из белого мрамора, растворяется с визгом.
В ответ каким-то стоном вырывается из сада рычанье льва.
Цезарь смотрит вниз.
Идут? И эти… И эти тоже… И эти… эти…
Вот эти не пойдут! Знаменитый поэт, про которого все говорят, что по ночам он улетает разделять пиршества и наслаждения богов на царственный Олимп… Этот философ, презирающий и землю, и богов… Идут тоже.
Цезарь резким движением отдергивает руку: с легким жалобным шорохом падает пурпур.
В безлунную ночь
Это было в окрестностях Гавра.
Я заблудился. Ночь была темная, безлунная. И мне казалось, что она сдвинулась вокруг меня магическим кольцом и притаилась. Она была таинственной, холодной, – эта ночь.
Я шел вдоль берега. Скользили под ногами камешки с сухим, коротким стуком.
Море было так близко. Оно глухо дышало своим грозным холодным дыханьем, как будто приближаясь, как будто отдаляясь в темноте, и вспенивалось белой пеной. Эта пена мелькала вокруг, как поднимающиеся из моря привидения – бессильные, готовые исчезнуть.
Я шел, растерянный, испуганный, не знающий, чему мне доверять, куда идти.
И иногда казалось мне, что темные ресницы ночи приподнимаются и взгляд ее на меня смотрит – немой, загадочный и не желающий мне ни добра, ни зла.
Под этим взглядом ночи я шел. Я шел, растерянный, испуганный, согнувшийся…
Холодный ветерок скользил по моему лицу, и целовал его, и шевелил концы моих волос с печальной лаской.
Я был так одинок. И я хотел огня, и света, и людей…
И я увидел, что вблизи меня горит какой-то огонек, которого я раньше не видал. Огонек был печальным и тусклым желтоватым пятном. Как будто свет от сальной свечки, скользящий через узкое окно.
Да… это не обман был, и я наткнулся на ограду, полуразрушенную временем или же морем. Наткнулся на ограду из необтесанных камней.
Мои руки ударились с силой о влажное дерево низкой калитки. Где-то глухо завыла собака.
– Отворите! Спасите!
Я начал кричать, надрываясь, хрипя, приглядываясь к окружающему мраку. Собака стала выть еще тоскливее.
– Спасите!..
Что-то стукнуло возле меня, и через щель раскрывшейся калитки мелькнул передо мной веселый огонек решетчатого фонаря. При свете фонаря я разглядел лицо старухи в белом чепчике, с большими черными глазами. Ее рука, державшая фонарь, слегка тряслась. Я разглядел морщины ее шеи около сдавленного подбородка. Во рту ее был виден один лишь зуб – такой желтый, как тусклый янтарь.
– Спасите… позвольте к вам войти, согреться до утра.
– Войдите…
Старуха растворила свою калитку, впустила меня в темный двор, задвинула засов и закричала на собаку:
– Гектор… Молчи! Молчи!
Гектор лаял, стихая, с каким-то жалобным, унылым визгом.
Я был обрадован: передо мной – жилье, я буду спать под кровлей. Немая, неразгаданная ночь осталась позади сторожить теперь бушующее, темное, с белеющей пеной, море.
Старуха молча растворила дверь и стала тихо подниматься по узкой лестнице, стараясь освещать мне фонарем своим дорогу. Ступеньки были старыми, истертыми ногами, из бурой черепицы. Старуха шла и колыхала своей юбкой из черной саржи, заштопанной, поношенной…
В галерее со сводами стекла узких окон были разбиты кое-где, и щели их заткнуты тряпками. Над головой спускалась паутина, седая и мохнатая, как ветхие лохмотья. Запах сырости, гнили…
Мы вошли в коридор.
Одна дверь была крепко закрыта и заперта тремя замками. Эти замки висели неподвижно, как стиснутые, угрожающие кулаки.
– Я затоплю камин, – сказала мне старуха. – Я приготовлю вам яичницу с поджаренною ветчиной и дам вина.
Она отрывисто откашлялась.
– Здесь жил нотариус в отставке, и от него осталось несколько бутылок хорошего вина. Ведь я не пью вина и не хожу в церковь.
– Почему?
Она устало передернула плечами.
– Я не хочу. Я ни во что не верю. Я сторожу здесь этот дом… – она пугливо оглянулась, – и его прошлое.
Я вздрогнул. И мне почудилось, что влажное, тяжелое крыло летучей мыши коснулось моего лица.
– Сюда никто не ходит, – сказала мне старуха. – Но если вы уже пришли – войдите.
Она раскрыла одну дверь.
– Это – столовая моего барина. Теперь его нет в доме. Ушел, исчез… мне кажется, он вылетел отсюда черным вороном с распластанными крыльями и с хриплым стоном. Мне кажется, что я когда-то слышала и теперь помню этот стон.
Она опять устало передернула плечами, и мы вошли в столовую.
Это была большая комната с коричневыми голыми стенами. Потертый пол из бурой черепицы был возле очага обложен кирпичом. Над очагом висело чье-то белое лицо из гипса с брезгливым выражением тонких губ. Среди столовой стояли стол и кожаные кресла, а на столе – подсвечники из темной бронзы.
– Это подсвечники моего барина. Он зажигал всегда по вечерам несколько свеч и долго-долго сидел в старинном кресле возле очага. Мне так хотелось знать, о чем он думает. Он сидел в своем кресле, задумавшись, нахохлившись, словно недобрая ночная птица. Но он всегда молчал. И я молчала. Мы жили молча. По вечерам, когда шумело море, он часто вздрагивал и говорил: «Как бы не забрались к нам воры … как бы они не обокрали нас»… Я думала, что он богат.
Я снял свой плащ и сел возле стола. Старуха зажигала свечи.
– Мне кажется теперь, что барин тут, – сказала она тихо. – Но вы так молоды, вы так красивы; мне кажется, что я угадываю все, о чем вы думаете. Нет у вас тайн. Все ваши мысли чисты и спокойны.
Печальный зуб торчал из ее рта, подобный тусклому кусочку янтаря.
– Вы молоды. Я не видала молодых давно. А я сама, мне кажется, всегда была старухой. Не помню времени, когда моя иссохшая, морщинистая грудь была красивою и молодой и когда жили в моем сердце все чувства юности. А теперь мое сердце – стариковское, темное сердце.
Старуха скрылась. Она явилась скоро снова со связками сухого можжевельника и начала, согнувшись, зажигать его.
В очаге загорелся огонь, полетели блестящие искры, по потолку забегали дрожащие уродливые тени. В столовой стало весело, тепло.
Старуха снова скрылась. Потом она пришла и принесла с собою сковородку и разные припасы. Она поставила передо мной бутылку темного вина и маленький стакан.
– Мой барин пил из этого стакана. Я приготовлю вам яичницу. Потом я постелю для вас постель. Сама я буду рядом, в маленьком чулане. Направо – спальня барина, которую я заперла тремя замками. Никто не ходит в этом дом. Я тут живу одна. Но если вы пришли, то будьте гостем. Вы молоды, и мысли ваши чисты.
Я все молчал, молчал… мои губы как будто склеились и не хотели говорить.
Яичница шипела около меня, и я стал с жадностью съедать большие жирные куски, с трудом нанизывая ломтики темно-коричневого, твердого как камень хлеба. Вино было холодное, густое.
Старуха посмотрела на меня и тихо вышла.
Море глухо шумело под окнами, и мне невольно стало чудиться, что лезут воры.
Я был так утомлен, но, когда я улегся на широком диване, кисти которого спадали вниз, касаясь пола, и закрылся плащом, – сон ушел от меня.
«Предательский сон! – подумал я. – Зачем ты убежал от моих глаз, покинув меня тут, беспомощного, одинокого, в этом ужасном доме, ночью…»
Очаг потух. Свечи горели желтоватыми, дрожащими, испуганными огоньками.
Меня не радовала кровля, меня не радовало тихое жилье, меня не радовала теплота. Какая-то тоска сдавила мою грудь. В моей груди тревожно билось сердце. Было тихо вокруг.
Какой-то шорох за стеной справа…
Как будто шорох туфель… «Должно быть, это старые фланелевые туфли с узорами из бисера…» – подумал я.
Шорох усиливался, приближался…
Ко мне неслышно, незаметно подкрадывался ужас, танцуя и кривляясь на своих тоненьких уродливых ногах. Лицо мое стало бледнеть, глаза мои остановились. И мне казалось, что у меня были живыми только уши. Все чувства умерли, и только уши слышали.
Тихий шорох все рос за стеной. Казалось, кто-то подошел к стене и медленно начал отодвигать и вдвигать ящики комода. Тук! Тук! Шш…
Безжалостно, однообразно стучали ящики комода, вдвигаясь, выдвигаясь. Тук! Тук! Тук!
Я холодел. Сознание уходило от меня, отодвигаясь вместе с жизнью, и со стенами, и с огоньками догорающих, оплывших свечек, – в бездну…
Старуха… Она стояла на пороге, в одной рубашке, с желтыми костлявыми плечами. Она тряслась.
Мне стало легче. Я сел на диван.
– Он… он… – шептала мне старуха. – Мой барин… каждую ночь! Каждую ночь! Мой грех велик, но я страдаю больше, чем того стоит этот грех.
Ее зуб задрожал между синих трясущихся губ. А глаза ее были как черные ямы.
– Он требует, он хочет, чтоб я пошла в полицию…
– В полицию?
– В полицию… ведь я его убила. Я думала, у него денег много. Я хотела быть тоже богатой…
Она приблизилась ко мне, желтея в полумраке своими страшными плечами. Ее рубашка колыхалась, обтягивая ее длинное, худое тело.
«У нее тела нет, – подумал я, – у нее одни кости».
Дыхание захватило у меня. Я стиснул кулаки, готовясь растерзать, если она ко мне приблизится. Она все приближалась. Я готов был от страха убить ее тут же.
А за стеною монотонно и настойчиво стучали ящики комода. Тук! Тук!
– Слышишь? Убила его вечером. Он сидел тут. Я бросилась к нему, скрутила крепкою веревкой его руки. У него маленькие были руки, как у ребенка. И слабые, как у ребенка. Он стал кричать, раскрыв широко рот. А я душила его проволокой. И я втыкала ему гвозди всюду – в виски и в грудь… Тупые, ржавые, погнувшиеся гвозди… когда он умер, то я стащила его в спальню за ноги и заперла. Он гнил… по дому разносился тяжелый запах. А денег не было.
Она приблизилась ко мне, и черные глаза ее глядели на меня.
– Ты из полиции?
Ее худые руки внезапно вытянулись и схватили мое горло.
– Ты из полиции? Я… Я сама туда пойду. А может быть, и не пойду. Мой грех… и я сама им мучаюсь. И никто больше, только я… Ты из полиции?
– Нет! Нет!