Черная пантера (страница 8)
Я с отвращением схватил ее худые плечи и отбросил ее в сторону. И без плаща, без фонаря я побежал по коридору, по лестнице, перескочил через ограду.
Меня опять схватила и обняла своим объятием безлунная, немая ночь. И я был рад ей. Я крепко прижимал ее к моей груди и я кричал… кричал, себя не помня, громко:
– От людей, от людей, уходи от людей…
Море, бушуя, посылало мне ряды своих бессильных, исчезающих, холодных привидений.
И я бежал, бежал…
Два гнома
Мои руки лениво лежали на веслах, и лодка медленно, задумчиво плыла среди сверкающей воды…
Была такая ночь, когда все мертвые похороненные выходят снова в жизнь и населяют землю, ревниво пряча под одеждами скелеты.
В такую ночь я плыл по Рейну, лениво положивши руки на сложенные весла и отдаваясь всей душой ритмическому плеску волн, сиянию луны и собственным мечтам.
Мои мечты были невеселы, печальны, как бледный луч луны, когда он медленно скользит и умирает на черепичной блестящей крыше…
Перед прогулкой приходил ко мне портной и требовал уплаты долга.
И мне мерещились, словно в серебряном тумане, ряды таких же визитеров, таких же скучных и ненужных.
В кармане моего жилета с злорадством прыгала моя истрепанная записная книжка и тихо мне подсказывала цифры: портному – 250, сапожнику – 17, кондитеру – 79…
– Не стоит жить… – меланхолически шептали мои губы, а взгляд мой потонул, как расшалившаяся чайка, в глубокой синеве небес.
– Не стоит жить…
Ночь была дивная. Серебряные тени мягко дрожали над землей и над водой…
Луна подмигивала мне, как будто говоря: «Какой ты маленький, какой ты глупенький… плывешь, как дурачок, на своей тоненькой скорлупке. А я вот захочу и покажу тебе такие ужасы, такие страшные и бледные от страха, внушаемого ими, привидения, что ты с ума сойдешь».
И я подмигивал ей тоже: «Врешь, не надуешь! Разве не знаешь, что ты имеешь дело с глубоким скептиком двадцатого столетия?»
Но в то же время я прекрасно чувствовал, что маленький злодейский страх коварно прицепился ко мне за пуговицу моего жилета своими цепкими крючками. Я постарался отвернуть взгляд свой от луны и посмотрел на берег.
На берегу стояла женщина, высокая и стройная, в глубоком трауре, с пером на шляпе.
Это красивое перо капризно и настойчиво выглядывало из-под траурного крепа.
Я заработал веслами, и на поверхности воды забегали волнистые полоски серебра. Я был тогда так молод… Мои волосы цвета пшеницы завивались крутыми и твердыми кольцами над лбом без морщин.
И я понял тогда – почему я поехал кататься по Рейну… Мое сердце, тревожное сердце, раскачиваясь, как бумажная марионетка, хотело – требовало для себя любви, чарующей и опьяняющей любви, которая звенит всеми мелодиями рая – при блеске звезд…
А женщина стояла, важная, задумчивая и высокая, маня меня изящной гибкостью своего стана.
Когда я к ней приблизился короткими и осторожными шажками, держа в руке свою широкополую студенческую шляпу, она спокойно подняла свою вуаль – и я отпрянул в ужасе.
Это был желтый, тщательно наряженный скелет… но перед дамами я никогда не кажусь трусом. Я равнодушно надел шляпу и равнодушно у нее спросил:
– Голубушка, давно ты умерла?
Она со скрипом засмеялась, как будто у нее вдруг лопнула какая-то струна в груди.
– Давно…
Она кокетливо склонила ко мне голову.
– Не хочешь ли со мной покататься?
Я всегда рыцарь с дамами.
– Пожалуйста…
Я был разочарован, и вся поэзия ночи поблекла, потускнела и ушла. Луна казалась мне вареною горошиной, довольно крупной…
Из-под серебряной волны реки на меня глупо посмотрела рыба и снова спряталась, вильнув хвостом.
Моя спутница села, жеманно расправив свой трен на корме. А я сел на носу.
«Поэзии нет ни в сердце, ни в природе… поэзия – ложь!» – подумал я.
У моей спутницы опять как будто лопнула струна в груди.
– Послушай! – сказала она мне. – Хоть мы не созданы, чтобы любить друг друга… но все же мы можем быть друзьями.
Я посмотрел на нее тусклым взглядом, каким на меня недавно рыба; так смотрят на свою почтенную и уважаемую бабушку.
– Откуда ты?
– Я из Силезии.
– Ты была замужем?
– В дни моей юности я встретила одного стройного и молодого итальянца, с красивым прямым носом, который шел с шарманкой по улице. Я посмотрела на него, и я в него влюбилась. Когда ко мне являлись свахи, то я кричала:
– Не хочу… я хочу замуж только за этого синьора с прямым носом… – но оказалось, что у этого синьора была жена и шестеро детей. Так и не вышла замуж.
Луна расширилась; она как будто выросла в далеком темном небе, напоминая спелую большую репу.
– Я расскажу теперь тебе, – сказала моя спутница, – о двух подземных гномах. Моя могила, в которой я теперь живу, находится в Силезии, на горном кладбище. От природы я очень болтлива… и вот, когда я выспросила все секреты у всех моих соседей и соседок, мне стало очень скучно под землей. Скучать пришлось недолго: когда сгнил мой сосновый гроб, то под ним оказалась трещина, ведущая в подземное жилище гномов. Живут там два забавных гнома. Один большой-большой… Его я никогда не видела. Когда он повернется там – дрожит земля. А голос у него глухой и грубый. Другой же гном величиной с воробья. Я его часто вижу: он поминутно бегает сквозь трещину. Он такой маленький, трясущийся всегда от страха… у него черный колпачок, величиной с орех, и круглая седая, всегда причесанная борода, как хоботок шмеля. Его обязанность состоит в том, что он, двоясь, троясь и разделяясь на бесконечное количество таких же гномов, присутствует при родах женщин. И когда женщина родит, то гном заботливо осматривает новорожденного ребенка. Если ему покажется, что этот маленький ребенок не будет выделяться ничем особенным среди других людей, – он оставляет его жить. А если же ребенок должен быть чем-нибудь большим, тогда малютка-гном втыкает ему булавочку в висок. Ребенок умирает, а маленький, согнувшийся, трясущийся от страха гном бежит, бежит… когда же случается ошибка, когда рождается и вырастает великий человек, тогда большой сердитый гном жестоко бьет малютку-гнома. Он встряхивает его так, как если бы тот был мешочком, наполненным игральными костями… Я вздрагиваю тогда вся от сострадания и забываю отгонять червей, которые меня грызут.
Я хотел что-то у нее спросить, но моя спутница уже исчезла.
Я посмотрел вокруг себя.
Светало. И бледным золотом мягко согрелся край тревожно дремлющего по утрам востока.
Я понял, что все мертвецы должны были теперь опять исчезнуть, чтобы догнивать под сводами земли.
Я снова вспомнил о портном и заплетающейся, пьяной походкой пошел по берегу проснувшегося Рейна, который сделался спокойным, мутным, скучным – как сама жизнь.
И мне казалось, что я вижу глухую неустанную работу гнома – жизнь обесцветить и ослабить все сильное…
На золотом песке
Золотой неподвижный песок… Безграничная даль…
С далекого и побледневшего от света неба солнце льет жгучий дождь своих светлых лучей.
Лучи впиваются в песок, словно острые длинные и прозрачные когти, – все глубже и глубже. Они пытаются сжечь неподвижную, разгоряченную земную грудь и уничтожить землю.
– Сжигай! Сжигай! – беззвучно шепчут светлые лучи, и золотистые поблекшие песчинки со стоном корчатся, дрожат и вздыхают, предчувствуя гибель.
– Сжигай! Сжигай! – шепчут лучи, и когти их впиваются все глубже. – Все живое погибло. Растения умерли вместе с душистыми цветами, которые мы целовали с такой негой и страстью в июльские полдни. Животных нет. И нет людей, которым мы вдыхали в сердца своим царственным светом великие грезы, потрясавшие мир своей силой. Умирай же, земля, жалкий труп, переживший великую жизнь.
Земля не плачет: она померкла и затихла в предсмертном сне.
Под утесом, на ярком горячем песке беспомощно и утомленно шевелится какое-то живое, темное пятно. Разметались иссохшие руки, грудь поднимается с трудом, дыхание вылетает с резким свистом изо рта, пересохшего, полумертвого, синеющего на лице. И воспаленные глаза с недоумением смотрят своим почти безумным взглядом из-под темных, упавших ресниц.
Человек вспоминает: «А! Все ведь умерло – растения, животные и люди. И только я живу на этом золотом песке, который жжет мои бока, сжигает мою кожу, сухую и потрескавшуюся и натянувшуюся на костях. Облаков нет на небе, горит солнце безжалостным светом, сжигающим меня и проникающим мне внутрь. И я – один».
С усилием он поднимает грудь. С его иссохших губ срывается, как жалкий стон: «Один!»
Он опускает голову на расколовшийся неровными кусками камень, закрывает глаза. Он погружается в мир грез, и оживляющий и освежающий, – раскинувши иссохшие, беспомощные руки.
И ему кажется, что воздух стал свежей, что расцвели цветы, заливая весь мир опьяняющей лаской своих ароматов, и потянулись вереницами животные и люди, зазвучали слова, выделяясь, сливаясь со звоном гордой отваги. Замелькали кругом силуэты воздушных дворцов…
«Жизнь прошла, жизнь вернулась…» Человек улыбается сладкой улыбкой, и ему дела нет до раскаленного песка и до сжигающих его лучей. «Вернулась жизнь».
– Нет, безумный! – скользят и играют лучи над покровом тяжелых песков. – Ведь это лишь мечты твои, – жизнь умерла. Зачем ты мучаешься этой мукой? Вот мы убьем тебя, страдания тогда кончатся.
– О, нет, нет! – говорит человек. – Не убивайте! Глядите! Глядите! Пусть умерла вся жизнь, но пока жив мой мозг – он населяет землю снова борьбою, страданьем и счастьем… Жизнь возвратилась, говорю я вам. И вы не слышите ее дыхания? Шума ее борьбы? Стонов тех, кто в борьбе побежден, гремящих громом криков победителей?.. Глядите, каким потоком льется кровь; должно быть, жилы лопнули в борьбе, и льется кровь, как из разбитого сосуда.
«Пусть умерла жизнь… Мозг мой может ее воскресить и населить весь мир страданием. В действительности жизнь и жизнь в мечтах – она ведь одинаково жестока. Она рвется всегда и повсюду к победе, шагая спокойно через страшные бездны людского страданья… К победе!
И пусть жизнь умерла, – ведь мой мозг воскресил ее снова и населил мир растениями, дворцами и вереницами животных и людей. Он украсил ее еще тем, что живет только в грезах, – поэзией. Оставьте же меня мечтать и любить жизнь. Не убивайте же меня. И один в целом мире я создам себе жизнь, пока не высохнет и не умрет мой мозг и сердце навсегда не перестанет биться».
Без дороги
Однообразным, ровным светом горела лампа. На коврике, возле порога, свернувшись и настороживши уши, лежала маленькая черная собака.
В окно глядела ночь, морозная и снежная, и слабо выделялась темная неровная ограда палисадника.
Небольшой человек, с подозрительным и жестким взглядом и с бледными губами лежал на узкой, белевшей в углу постели, положив обе руки под голову. Ему казалось, что жужжит какой-то маленький жучок, печальный, затерявшийся, возле его лица.
Жужжит, жужжит… Словно он хочет улететь, не может и опять падает…
И человек, с досадливой гримасой на лице, отвернул голову.
Стена… простая, белая, с кривыми, желтыми узорами.
За всеми четырьмя стенами его комнаты таилась жизнь. И, может быть, кипела жизнь. Какая только? Он никогда не понимал той жизни, которою живут все люди за стенами его комнаты.
Может быть, весело им. Может быть, каждым фибром они живут и прославляют жизнь…
Взгляд его потускнел, углубился. Лоб сморщился. Может быть, он один без дороги…
Как ядом, была отравлена вся жизнь его неверием.
Люди работают, люди живут, люди стучатся во все двери жизни с надеждою, что эти двери отопрутся им. А он глядит, глядит… И эта жизнь, эта борьба, казалось ему, выставляли цинично и со смехом свою позорную подкладку эгоистичных интересов. И в звуках каждого раздавшегося слова – как бы оно ни согревало, как бы оно красиво ни было, – он различал звеневшую и торжествующую ложь.