Кафка. Пишущий ради жизни (страница 4)

Страница 4

Миметическая склонность выталкивает человека за пределы самого себя и позволяет принять участие в другой жизни, и поэтому тоже тесно связана с письмом.

Но писательство нужно во что бы то ни стало защитить и сберечь, а это требует отступления. Противоречивое движение: сила письма позволяет сблизиться с человеком и в то же время подталкивает к одиночеству, которое не пугает его, только покуда он пишет. Так или иначе в письме он черпает жизненные силы.

Эти силы не проистекают из привычных сфер жизни – общества, семьи, профессии, религии, сексуальности. Поскольку у него есть письмо, он не жалеет о том, что «жизненный поток [его] никогда не захватывал»[17]. Вследствие этого он истощен – в переносном смысле: «Когда мой организм понял, что письмо – самое плодотворное направление моего существа, все устремилось именно туда, а остальные способности остались пусты – те, что были направлены в первую очередь на удовольствия интимной близости, еды, питья, философского осмысления музыки. По всем этим направлениям я истощился»[18].

Эту заметку он оставляет в 1911/12 году, в канун Нового года, а затем почти эйфорически продолжает: «Поэтому мне всего лишь нужно выкинуть из этого общества работу в конторе, а поскольку мое развитие теперь завершено и отныне, насколько могу судить, мне ничем не придется жертвовать, я могу начать настоящую жизнь».

Таким образом, лишь благодаря литературному творчеству для Кафки начинается настоящая жизнь.

К ранним пробам пера он не относился всерьез. Писать он начал, еще будучи учеником немецкой гимназии в Старом городе Праги. Он даже приступил к роману о двух братьях, один из которых сидит в тюрьме, а другой отправляется в Америку. В те годы ему еще нравилось, когда его видели пишущим. Это наполняло его чувством гордости. В дневнике он вспоминает об одном воскресном дне, проведенном у родственников. Мальчик взял с собой тетради, чтобы и в гостях писать у всех на глазах. «Не исключено, что мне хотелось соблазнить кого-нибудь на то, чтобы он, пока я ворошил листы бумаги на письменном столе, постукивал карандашом, осматривался в кругу лампы, забрал у меня написанное и, взглянув на него, восхитился мною»[19].

Чувство великого призвания спугнул дядя, вернув исписанный лист со словами: «Банальщина».

Гордый маленький автор, пишущий для себя, но все-таки желающий быть замеченным, в этот момент ощутил отвержение общества, и его взгляду – как несколько патетически сказано в дневнике – открылось «холодное пространство мира, которое нужно было согреть огнем, который я хотел сначала отыскать»[20].

Поэтому писать – значит приближаться к огню, к вдохновению. В школьные годы Кафка искал близости одноклассника Оскара Поллака, чтобы сберечь огонь. Воспоминания об этой дружбе придавали школьным годам известную привлекательность, которой они были лишены в иных отношениях. Кафка всегда был хорошим учеником, но все же – по крайней мере в воспоминаниях – постоянно чувствовал себя неудачником и жутко боялся момента, когда наконец вскроется, «каким образом мне, самому неспособному и, во всяком случае, самому невежественному ученику, удалось пробраться в этот класс»[21]. Разумеется, ничего такого не случилось, и по итогам выпускных экзаменов он по-прежнему входил в число лучших.

Оскар Поллак был литературным доверенным Кафки в школе, а затем и в первые годы студенчества. Кафка отдавал ему на экспертизу свои литературные опыты. В одном из писем Кафка говорит ему: «Отшельничество противно, лучше честно откладывать яйца на виду у всего мира, их высидит само солнце; лучше вцепиться зубами в жизнь, чем в собственный язык; пускай уважают крота и ему подобных, но не делают из него святого»[22]. Осуждать «отшельничество» и сторониться кротов – вполне в духе Поллака, которому, несомненно, удавалось с игривой легкостью добиваться признания благодаря своей общительности, не снижая при этом планки. Кафка говорит ему и о своих успехах в этой области: «Я стал сильнее, я часто бывал среди людей, я могу разговаривать с женщинами»[23]. Будучи замкнутым человеком, Кафка считал, что многому научился у своего друга Поллака. «В отличие от многих других, ты был для меня окном, через которое я мог выглянуть на улицу. Один бы я этого не смог, ведь, несмотря на свой рост, я не в состоянии дотянуться до подоконника»[24].

Оскар Поллак – его окно в мир – к счастью, был к тому же человеком, достойным доверия и с литературной точки зрения, поэтому Кафка мог посвятить его и в свои литературные эксперименты. Как он пишет своему другу, ему наконец удалось «одним махом» довести до выражения теснившую его вереницу фантазий и представлений. От этих ранних текстов остались только фрагменты, которые Кафка мимоходом цитирует в письмах Поллаку. Например, набросок об удивительном человеке, который «ничего не понимал, не мог произнести ни одного осмысленного слова, не умел танцевать и смеяться, но только судорожно сжимал обеими руками закрытый ларец и повсюду его носил»[25]. Никому он не говорил, что́ внутри ларца, и так прожил суетливую и тревожную жизнь, пряча ото всех свой ларец. Когда он умер, оказалось, что в ларце были два молочных зуба. Притча о том, как разочаровывает раскрытая тайна.

Удивляет готовность Кафки делиться этими опытами, ведь сам он, очевидно, еще не слишком в них уверен. Он надеется, что «два чужих глаза все согреют и приведут в движение»[26]. Все дело в дружеской привязанности. Для нее он подыскивает трогательный образ: «Только благодаря тому, что люди прикладывают все силы и помогают друг другу по любви, им удается удержаться на терпимой высоте над адской бездной, которой они желают. Они связаны веревками, <…> и кошмарно, если веревки вокруг одного из них обрываются»[27]. Именно Оскару Поллаку Кафка сделал признание: «Бог не хочет, чтобы я писал, но я должен»[28].

Оскар Поллак познакомил Кафку с журналом «Обозреватель искусства», сооснователем которого был Ницше. Изысканный эстетизм журнала какое-то время привлекал Поллака, а затем и Кафку. Благодаря «Обозревателю искусства» Кафка узнал о современной литературе и стал ценить Гофмансталя, Стефана Георге и Арно Хольца. «Обозреватель искусства» придерживался взыскательности и чистоты, выступал против вычурности и пустой декоративности. Отвергал он и все помпезное, нашпигованное идеологией. Совершенно в духе «Обозревателя» в одном из писем Кафка говорит: «Искусство нуждается в ремесле больше, чем ремесло – в искусстве»[29].

«Обозреватель искусства» подтолкнул Кафку к чтению Ницше. Однажды летом на лужайке под дубом он читал какой-то девушке «Заратустру», но та ничего не поняла. Впрочем, подобные сцены в то время были не редкостью. Любой уважающий себя гимназист был обязан с энтузиазмом относиться к Ницше. «Я хочу быть поэтом своей жизни», – заявил Ницше, и эти юноши, бунтующие против мира своих отцов, охотно к нему прислушивались: традиционная религия едва ли их интересовала, они искали новой веры. И тому, кто, как и Кафка, искал новой веры именно в «поэтическом», в письме, Ницше и вправду мог послужить большим подспорьем.

Учителям об интересе друзей к Ницше ничего знать не следовало, как и о втором духовном увлечении, которое разделяли оба друга: эволюционной теории Дарвина. Поллак хотел сделать по ней доклад в школе. Ему запретили. А Кафка, опираясь на это учение, в ходе длительных споров с другим своим школьным другом Гуго Бергманом пытался поколебать того в вере. Позднее Кафка будет вспоминать, что они обсуждали историю творения и вели диспуты о существовании бога, «либо полагаясь на внутреннее чутье, либо подражая талмудизму»[30]. Гуго Бергман, позднее ставший ректором в Еврейском университете в Иерусалиме, вспоминал об этом несколько иначе и прямо говорил о «то ли атеистическом, то ли пантеистическом периоде» в жизни друга, который хотел «во что бы то ни стало заставить его уйти от иудейской веры»[31].

Не в религии, а только в письме юный Кафка черпал духовные силы. Но он понимал, что предстояло многому научиться. Он видел, насколько еще «вычурны» его тексты, сколько в них еще «словоблудия», где ему пока не хватало «ремесленной выучки». Путь к книге еще долог. Книга – это уже что-то почти священное. Не только для писателя, но и для читателя. Книга может быть прекрасной, однако этим дело не исчерпывается. Символ веры ранней кафкианской эстетики гласил: «Нам нужны книги, которые действуют на нас как несчастье, из-за которого мы страдаем, как смерть кого-то, кто нам важнее нас самих, как лесное изгнанничество вдали от людей, как самоубийство, книга должна быть топором для замерзшего моря внутри нас. Такова моя вера»[32].

После выпускных экзаменов Кафка совершенно не представлял, куда поступать. Философия манила его, однако не в ее абстрактных и систематических формах, как в академической среде, а только в ее живом воплощении, как, к примеру, у Ницше. Пару недель он посещал химию, затем германистику, оттолкнувшую его своим немецко-националистическим шовинизмом, и наконец остановил свой выбор на юриспруденции, но не потому, что эта область его особенно привлекала, а потому что, как ему показалось, ею можно заниматься между делом, а значит, она не будет мешать писать. По-настоящему его трогало только письмо.

В 1902 году, когда Кафке было 19 лет и выпускные экзамены в гимназии миновали, он пережил своего рода пробуждение. Позднее он расскажет об этом в дневнике. Он поднялся на Лаврентьеву гору – холм неподалеку от Праги, откуда открывается великолепный вид на город:

Однажды, много лет назад, я – разумеется, в довольно грустном настроении – сидел на склонах Лаврентьевой горы. Я проводил ревизию всего, чего мне хотелось от жизни. Самым важным и сильным оказалось желание обрести такой взгляд на жизнь (и, что неизбежно с этим связано, при помощи письма убедить в нем всех остальных), при котором сама жизнь сохранила бы естественно присущие ей падения и взлеты, но в то же самое время с не меньшей ясностью предстала бы как ничто, как сновидение, как парение[33].

Стоит только почувствовать в ней «ничто», как обыкновенно гнетущая действительность воспаряет, и благодаря этому появляется даже «мимолетная живость». В состоянии парения бремя мира на мгновение перестает тяготить. Жизненные падения и взлеты никуда не делись, но в то же время они как-то по-особому легки. Все это нужно как-то удержать и донести. Именно такое – своего рода даосское – мироощущение и побуждает его писать.

Около 1906 года Кафка берется за рассказ под названием «Описание одной борьбы». К этому времени относится и начало работы над наброском романа, которому издатель Макс Брод впоследствии даст название «Свадебные приготовления в деревне». Над этими текстами Кафка работал примерно до 1909/10 года.

Оба текста, появившиеся в эти годы, оставались незаконченными и при жизни автора не публиковались, за исключением нескольких отрывков из «Описания одной борьбы», которые Кафка сначала отправил в журнал «Гиперион», а затем – в 1912 году – включил в свою первую публикацию «Созерцание».

[17] Дневники, 25.10.1921.
[18] Пер. наш. Дневники, 03.01.1912. Цит. по: T, 341.
[19] Пер. наш. Дневники, 19.01.1911. Цит. по: T, 146.
[20] Пер. наш. Дневники, 19.01.1911. Цит. по: Т, 147.
[21] «Письмо к отцу».
[22] Пер. наш. Письмо Поллаку, 06.09.1903. Цит. по: B I, 25.
[23] Там же.
[24] Там же.
[25] Пер. наш. Письмо Поллаку, 10.01.1904. Цит. по: B I, 34.
[26] Пер. наш. Письмо Поллаку, 06.09.1903. Цит. по: B I, 26.
[27] Пер. наш. Письмо Поллаку, 21.12.1903. Цит. по: B I, 32.
[28] Пер. наш. Письмо Поллаку, 09.11.1903. Цит. по: B I, 30.
[29] Пер. наш. Цит. по: B I, 27.
[30] Пер. наш. Дневники, 31.12.1911. Сафрански не указывает первоисточник цитаты, но, очевидно, он опирается на издание Tagebücher, hg. v. Hans-Gerd Koch, Michael Müller und Malcolm Pasley, Frankfurt/M. 2002.
[31] Цит. по: E, 20.
[32] Пер. наш. Письмо Поллаку, 27.01.1904. Цит. по: B I, 36.
[33] Пер. наш. Сафрански выше указывает, что это дневниковая запись, однако ссылается при этом на письма. Цит. по: B I, 855.