Женщина, голод (страница 2)
Лампочка все еще приглушена. Мне гораздо удобнее в темноте. Не то чтобы от здешнего освещения мог случиться ожог, просто иногда слишком много света подавляет, особенно когда весь день прошел за не слишком привычными делами: я упаковывала вещи, таскала их, долго ехала. Слишком много информации – и становится больно мозгу, а не коже. Но солнце действительно жжется. Не так, как показывают в кино или сериалах; от меня не идет дым, я не обугливаюсь и не вспыхиваю пламенем. Но моя кожа обгорает, как будто в ней вообще нет пигментов, как будто я лишена меланина, как будто я абсолютно и полностью белая.
Поворачиваюсь на бок. Отсюда мне видно раковину, холодильник и микроволновку. Я не ела с самого завтрака. Отчасти потому, что была очень занята. Мамин дом я покинула в полвосьмого. Прошла последний раз по всем комнатам – убедиться, что ничего не забыто. «Розовый сад» рекомендует привозить как можно больше личных вещей постояльцев: фотографий, книг, даже мебели, чего угодно из прошлого, – потому что предметы, с которыми уже связаны старые воспоминания, судя по всему, способствуют формированию новых. Но в доме у мамы все равно оставалось слишком много вещей. По сути, она скопила их на несколько жизней, и все это втискивалось в наш маленький – всего две спальни – дом. Часть вещей были очень, очень старыми. Древнюю пару ножниц на пружине забрал местный музей после того, как я выставила их на продажу на «Фейсбуке»[1]. Один из моих еще школьных друзей, который работает в этом музее, увидел пост и поговорил с куратором, узнал, сколько она бы предложила за них, – и сумма оказалась приличной: достаточной, чтобы заплатить за пару месяцев аренды студии.
Я оставила маму в «Розовом саду» вчера, чтобы самой решить последние вопросы. Не знаю, какие бы она испытала чувства, увидев пустые комнаты; узнав, что ее выселили из собственного дома; поняв, что скоро там будет жить кто-то другой, кто снимет его. Персонал «Розового сада» говорит ей, что она там только на время и что совсем скоро вернется к себе. Они позволили ей оставить ключи от входной двери – она сжимала их в руке, пока я не ушла. Но если через некоторое время она попытается воспользоваться ими, то обнаружит новые замки.
– Лидс, – произнесла мама, когда я уходила.
Она совершенно не вписывалась в свое новое жилье, обставленное будто для кого-то за восемьдесят или даже за девяносто. Последние пару столетий маме можно дать от силы чуть больше сорока. Волосы до сих пор черные, седина лишь немного проглядывает тут и там. Глаза до сих пор ясные.
– Мам, я вернусь через пару минут, – успокоила ее я, как велел доктор.
– Джулия, не волнуйтесь, – поддержал тот, – Лидия просто выскочит за чашечкой чая, и ей нужно немного перекусить.
Но сказать такое было, конечно, ошибкой. Мама распахнула глаза – они стали невозможно большими и полностью исказили лицо, и брови взлетели на середину лба.
– Ты уходишь! Ты бросаешь свою мать! – зарыдала мама, будто испуганный ребенок, которого впервые оставляют в яслях.
– Нет-нет, мама, это неправда. – Я хотела погладить ее по голове, но она извернулась и попыталась укусить меня, пришлось быстро отдернуть руку. – Доктор не так понял. Я иду не за тем, чтобы поесть, – мне просто нужно в туалет.
– Сходи! Здесь! – рявкнула мама, указывая на ванную, примыкающую к ее комнате.
Я замялась:
– Ну…
– Не волнуйтесь, Джулия. Она вернется очень быстро, обещаю, – сказал доктор.
– Лидс, Лидс, – не обращая на него внимания, зашептала мама, схватив меня за блузку и притянув к себе. – Лидс, ты ненавидишь меня, да? Ты ненавидишь меня. Лидс… пожалуйста…
– Мам.
– Лидс… – На мгновение на ее лице отразилось беспокойство. – Ты не справишься без меня. Ты не такая, как они.
Но я отстранилась, и выражение ее лица снова сменилось на жалостливое.
– Пожалуйста… почему ты так сильно ненавидишь меня… пожалуйста.
По ее лицу текли слезы. Но с мамой сложно знать, какие эмоции искренние, даже когда она плачет.
– Хватит! – огрызнулась я и вырвалась из ее рук. Выйдя за порог, обернулась и сказала: – Блин, я же сказала, что сейчас вернусь! – И немедленно почувствовала вину за грубость.
За закрытой мной дверью мама продолжала рыдать и кричать:
– Ты ненавидишь меня-а-а, ты ненавидишь меня-а-а… Лидия! Я делала все для тебя; все было для тебя! Я убью себя! Вот увидишь! Я могу! Убью!
Я шла по коридору, пропуская мимо ушей слова провожавшего меня доктора – про питание, и вес, и личную гигиену. Солнце снаружи светило особенно ярко, но мне хотелось выйти. Здесь я чувствовала себя странно, как будто горит кожа, как будто вина разгорается огнем глубоко внутри моего тела.
– Хорошо, – сказала я доктору, оказавшись на улице, и удивилась, услышав, как дрожит мой голос. – Приятно было с вами познакомиться.
– Взаимно. Скорее всего, мы свяжемся с вами через пару дней, и у нас есть правило, уверен, вам уже говорили про него: первую неделю мы не позволяем постояльцам разговаривать с друзьями и близкими. Но если вам что-нибудь понадобится, у вас есть наш номер.
Я протянула руку на прощанье.
– Боже правый! – воскликнул доктор. – Ну и холодные же у вас руки.
Я вздохнула. У меня не было никакого желания придумывать очередное объяснение. И я просто согласилась, как будто он выразил личное мнение, не подразумевая вопроса.
– Да, правда, – сказала я. – Спасибо.
Доктор сочувственно наклонил голову. А потом, когда я повернулась и двинулась к воротам, произнес:
– Хорошо, тогда…
Я ждала, что он продолжит фразу, пока я не ушла достаточно далеко, поэтому замедлила шаг, но он промолчал. «Тогда» так и повисло в воздухе, и он вернулся в здание.
Покинув «Розовый сад», я поехала в мамину квартиру. Хотя я намазалась солнцезащитным кремом и старалась держаться тени, нос и лоб все равно обгорели. Дома я нанесла на покрасневшую кожу детский крем. Подмела и пропылесосила пол, вытянув из ковров пыль, накопившуюся за все то время, что мы жили в этом доме. Всю нашу ДНК, может быть, даже папину ДНК с того времени, когда он еще был жив. Я поднесла комок – ошметки кожи и волосы вперемешку с ковровым ворсом и дохлыми насекомыми – к носу и вдохнула: вдруг через этот запах я смогу найти связь с отцом. Потом выкинула все в ведро. Вычистила пожелтевшую от многолетнего использования раковину.
Постель я устроила себе на полу в гостиной. На втором этаже было жутковато. Хотя умер в этом доме папа, но я чувствовала именно мамино присутствие, как будто каждый момент, проведенный с нею вместе, стал поселившимся в ее спальне привидением. Откинувшись на диван, появившийся в этом доме еще до нас, я села на разложенный на полу спальный мешок. Недавно я прочитала пост о ритуалах, связанных с переездом. Там говорилось, что покидать место, где долго прожил, нужно правильно, иначе заберешь с собой слишком большую духовную ношу. К посту прилагались фото: одетая в свободные одежды блондинка с длинными волосами благословляет разные комнаты, посыпает ковры солью и производит в полнолуние какой-то ритуал новых начинаний. Я не могла представить, чтобы что-нибудь такое произошло в этом доме. Ему уже не светило никаких новых начинаний. Моя голова съехала с диванных подушек и с глухим звуком ударилась о пол.
Тем вечером я допила последнюю нашу с мамой канистру свиной крови из мясной лавки, немного подогрев и перелив в бокал для вина – привнести торжественности; другая канистра была осторожно разлита по бутылочкам и спрятана в мамином холодильнике в «Розовом саду» вместе с человеческой едой: сыром, готовыми блюдами, которые можно подогреть в микроволновке, молоком, сосисками, овощами – тем, что служило прикрытием. Я выпила эту последнюю оставшуюся в доме кровь, сидя одна за кухонным столом, где столько лет, всю мою жизнь, мы завтракали, обедали и ужинали вместе. Мне не разрешали есть в спальне, ведь если я пролью кровь, она замарает ковер, как говорила мама. Но думаю, на самом деле она просто не любила есть в одиночестве.
Перед ужином мы всегда произносили молитву. У нас был маленький столик из пятидесятых годов прошлого века, с белой столешницей и металлическими ножками. Я садилась с одного конца, мама – с другого. Мы протягивали руки, они встречались посередине и переплетались пальцами, так что ладони прижимались друг к другу, а запястья – к столу. Мама ждала, пока я закрою глаза, а потом закрывала свои и произносила молитву. Ее слова не были обращением к Всевышнему, подобно тем, что семьи произносят перед едой в кино и сериалах. Лет в шесть я узнала в школе про Бога и Рождество и спросила маму, почему мы молимся иначе. В ее взгляде мелькнуло раздражение.
– Лидия, как ты думаешь, будет ли Бог кормить такое тело, как у тебя?
Мама называла меня полным именем, только когда злилась. Я неуверенно покачала головой, но на самом деле ничего не поняла. Мама продолжила:
– Нам дозволяет питаться не Бог, а что-то иное. Бог бы не стал помогать выжить демону, а мы, Лидия, мы – демоны. Мы противоестественны, отвратительны и уродливы. Посмотри на нас, мы воплощенный грех. – Затем мама протянула над столешницей свои руки к моим. – Но ничего, потому что мы с тобой – одно и то же и мы есть друг у друга.
И она произнесла нашу молитву, подходящую нам, обращенную не к высшему существу, а всего лишь к свиньям, чью кровь мы пили.
Этой последней ночью в родном доме я так и не смогла уснуть. Пока я росла, он всегда был загроможден, полон вещей, которые никто не выбрасывал, вроде писем, документов, кучи ненужных тряпок, старой одежды и папиных картин – пока мама не распродала их все, чтобы платить за аренду. Оставшиеся от папы работы были в настоящих рамах, словно предназначались для музея, но вместо этого подпирали стены маминой спальни, лицевой стороной к стене, как будто это фотографии, папины портреты, на которые маме невыносимо смотреть. Теперь их не осталось. Я едва помню его картины, только те несколько, найденные в Интернете. Прошлой ночью пустота дома как будто обрела собственную личность. Мне казалось, она осуждает меня за то, что я все продала, что начинаю жить своей жизнью, что оставляю маму позади – в доме престарелых.
Утром я упаковала свои пожитки: спальник, ноутбук, несколько книг об искусстве и другие – о животных (раньше я читала их, чтобы найти сходства между собой и другими видами), о кулинарии и о съедобных «дарах леса», – одежду, любимую кружку и пару старых скетчбуков. Все это поместилось в большой чемодан и рюкзак. Я открыла холодильник, но там не было ничего, кроме завернутого в пищевую пленку шмата кровяной колбасы, который лежал там бог знает сколько – заначка на случай, если закончится кровь или мясная лавка будет закрыта. Я порубила его на мелкие кубики и обошла дом последний раз, держа их на ладони, будто предлагая крошки птицам. Один за другим я забросила кусочки в рот. Кровяная колбаса ужасна на вкус, особенно только из холодильника. Мое тело отвергало яйца, овес и перец, превращавшие кровь в колбасу; большую часть мне пришлось выплюнуть. Но это пища, и ее было достаточно, чтобы придать сил моему телу. Затем я ушла.
И вот теперь я изрядно проголодалась. Полагаю, такое случается слишком часто. Может быть, дело в лени, а может – в чем-то еще. Я лежу на боку в новой студии; из моих вещей тут только то, что в рюкзаке; я слушаю звуки, которые издает мой желудок, пока от голода он не перестает даже урчать.