Невидимый Саратов (страница 2)

Страница 2

Дома никого. На кухне – неуютный душок грязной посуды, залитой в раковине. Катя зевнула, вынула из сумки пирожок. Оставив его на тарелке, ушла в свою комнату и провалилась в долгий сон, где увидела отца: он бежал по темному лесу, оглядываясь по сторонам, словно кого-то искал и никак не мог найти, а потом была мама, она стояла посреди чащи, смотрела папе вслед и уходила в другую сторону, а он всё бежал и бежал, и мама уходила дальше, и лес не кончался, и папа бежал, и мама тихо шла, и между ними разрасталась чаща, «ча-ща», которая, запомните, дети, пишется через «а», через долгое протяжное «а-а-а», отчаянное «а-а-а», ревущее «а-а-а-а», непроизносимое «а-а-а-а», выплаканное в подушку, свернутое в животе мокрой тряпкой обиды, которую ничем не высушить, никак не вытащить, никем не прикрыть и долго не унять, и папа бежал и спотыкался, а мама уходила в другую сторону, и ничего с этим не сделать, и все вместе втроем они останутся только на старых фотографиях, где родители совсем еще молодые, а она – щекастый пузан-барабан, смеющийся в коляске, с размазанным по лицу фруктовым пюре, и вот еще такая, со школьными бантами, и еще несколько летних снимков, и снова темная чаща.

* * *

Накануне ночью отец Кати, Володя Саратов, остался у своего старого друга Серёги Заруцкого.

Несмотря на поздний час решили выпить: Саратов поругался с женой, предстоял сеанс дружеской «психотерапии», как раз у друга пива в холодильнике под завязку: собирался на выходных шашлыки делать, да не сложилось.

Из колонки, подключенной к старенькому ноутбуку на подоконнике – что-то вроде кухонного телевизора, – уютно бормотало радио «Монте-Карло». Коллекция золотых хитов. Или золотые хиты на все времена, что-то такое.

Заруцкий, услышав “I Want to Break Free”, метнулся в коридор и эффектно вернулся на кухню, управляя на ходу пылесосом:

– Похож?

– Усов не хватает. – Саратов наклонил бокал, наливая пиво из двухлитровой пластиковой бутылки. – Слушай, а ты вот…

– Ниже наклоняй, пена одна!

– Да наклоняю, наклоняю. Бармен, блять.

– А когда не бармен?

Приглушив радио, друзья поговорили о ссоре, случившейся у Саратова.

Заруцкий внимательно, не перебивая, выслушал рассказ, понимающе почесал бороду и сказал:

– Короче. Ты как хочешь, а я думаю, вам надо поговорить. Просто вот сесть и нормально поговорить.

– Я с табуреткой лучше поговорю, чем с ней.

– Да хоть с тумбочкой, Вов. – Заруцкий надломил вяленую рыбу, оторвал кусочек. – Вам правда стоит поговорить. Поверь, ничего лучше еще не было придумано.

– Угу.

Заруцкий продолжал говорить, а Саратов в это время, слушая друга одним ухом, представил, как в столицу, в какой-нибудь большой модный отель, съезжаются лучшие эксперты со всей страны. Вечером у них деловой ужин, а наутро – большая конференция на тему «Придумано ли для Саратовых что-нибудь лучше, чем поговорить». Выступают спикеры, гости задают вопросы, ученые читают доклады, показывают презентации, объясняют графики. Умные люди кивают, что-то записывают.

– Мужчина, – Заруцкий пощелкал пальцами, – мы вас теряем?

– Да чёт задумался.

Заруцкий покрутил бокал в руке, отхлебнул.

– А ты по детству звонил в скорую для прикола? – Голос Саратова прозвучал неожиданно и странно, примерно так люди говорят во сне. – Типа, знаешь, там: «А-а-а-а-а, умираю, помогите, кишки вылезли» – вот это вот всё.

– Не-е, у меня бабушка врачом была, я как-то стеснялся. Пацаны какие-то знакомые звонили однажды, угорали.

Саратов усмехнулся:

– Я прост чё думаю. Понятно, что мы щеглы были, не понимали. Делать нехуй было, развлекались как могли. И вот, прикинь, мы тогда звонили ведь просто поугорать, а теперь – оп?

Заруцкий вопросительно вскинул брови, глядя на захмелевшего друга.

– А теперь, – захмелевший друг провел в воздухе линию и остановился. – Теперь мы вот тут, в этой точке. Взрослые мы во взрослой нашей жизни. Теперь, если мы будем звонить в скорую, а кто-то уже, может, и звонил, то это будет по-настоящему.

Заруцкий допил пиво залпом, кивнул и пожал плечами: мол, ну да, как-то так.

Пшикнула новая бутылка, полилось в бокалы.

Саратов продолжал:

– А вот это время, которое между теми звонками в детстве, по приколу, и нынешними, серьезными, как это назвать? Вот эту линию, от точки А до точки Б?

– Вовений, ты что-то усложняешь. – Заруцкий пощелкал пальцами, потер нос. – Ну как это еще назвать. Жизнь, наверное. Просто жизнь.

Саратов вполголоса повторил: «Просто жизнь». Просто жизнь, просто жена. Просто показала письма своим просто подружкам. Просто зависала в тачке со своим просто шефом. Просто замечательно.

Приложился к пиву и, не опуская кружку, уставился в окно. Над забором горел фонарь, на улице давно стемнело. В небе мигали красным далекие огоньки самолета.

Саратов подумал: «Кто летит в этом самолете? Кто и куда? Сколько там людей? О чем они думают? Боятся ли они лететь? Они уже так высоко, когда ни дом Заруцкого, ни городок не видно? Или еще видно? И почему, когда видишь, как в темном небе светятся красные огоньки далекого-далекого самолета, становится немного грустно?»

Красные огоньки напомнили о мигалках скорой помощи.

Саратов поморщился.

Первый пилот доложил по радиосвязи: «Пролетаем над эпохой обиженных мужчин. Никому слова не скажи. Наблюдаем двух взрослых мужиков, рефлексирующих на кухне. Подготавливаемся к снижению. Повторяю: два взрослых рефлексирующих мужика. Предположительно, один рефлексирует по своей жене, другой за компанию».

– Может, по водке? – Саратов подмигнул приятелю. – Кисляк какой-то это пиво.

На розовощеком лице Заруцкого засуетились веснушки.

– А когда не по водке? Я вообще-то сразу предлагал!

Заруцкий похвалил себя за то, что вовремя кинул бутылку в морозилку. Саратов погрыз себя за то, что вспомнил про скорую. Внутренний жук-точильщик подбирался к пульсирующей мякоти обиды.

Всевидящий и всепонимающий друг не выдержал:

– Вов! Да хорош ты загоняться. Помиритесь еще сто раз, ебать-колотить. Столько лет вместе живете, а ты сидишь лирику разводишь. Лицо как на поминках.

– Да. Ты прав. Чёт я это… – Саратов встал, походил по кухне, разыскивая продолжение мысли. – Я просто понял, что надо было по-другому сделать.

Заруцкий встряхнул в руке сигаретную пачку:

– А я тебе что говорил? Конечно, блять, по-другому. Ты тоже странный такой, торпеду включил, хоть бы разобрался сначала. Зачем ты его вообще ударил? Этот терпила интеллигентный завтра накатает на тебя заяву – и привет. Или Ольгу уволит. Тьфу-тьфу, конечно.

Саратов наполнил рюмки, хрустнул бутербродиком со шпротой и соленым огурцом, прожевал и сказал, предлагая выпить:

– Так вот. Я думаю, не надо было его по ебальнику бить. Надо было с ноги втащить. Вот так было бы правильно.

– Старик. Завязывай. – Заруцкий пододвинул к себе пепельницу. – Согласись, ты горячку напорол. И вообще ты какой-то смурной стал.

Даже если не считать ваши с Олей, это самое, отношения. Что не так?

– Да не знаю… – Саратов скрестил руки, пожал плечами. – Такое чувство, как будто я шел, шел и никуда не пришел. Работа одна и та же, всё каждый день одно и то же. Я с этими надгробиями сам уже иногда как надгробие. Всё какое-то неживое. Не знаю. И что я сделал за тридцать пять лет? Чего полезного?

– Ну, тут ты не прав. Во-первых, из этих тридцати пяти ты как минимум одиннадцать лет штаны в школе протирал. А это уже не тридцать пять, а двадцать четыре. Оттуда еще убери время, когда мелкий был. Совсем другая цифра получается, нестрашная. Тридцать пять – вообще хуйня. Мне батя рассказывал, что он в это время только что-то понимать начал и жить начал.

Саратов поморщился.

– Ты вон почти сам дом построил. Или что там. В смысле пристройку сделал. Дочка у тебя вон какая. Скоро выше тебя будет.

– Это она в мать, – буркнул Саратов и на секунду просиял, подумав о дочери. – Катька классная. Когда в первый класс пошла, я решил, что никогда ее не буду за оценки кошмарить, как меня родители кошмарили. Двойки, тройки, да и хер бы с ними. А она в итоге вообще отличницей оказалась. Вот так.

– Видишь! – Заруцкий наполнил рюмки до краев. – Давай, за отличницу!

Разговор вышел из берегов и растекся во все стороны, затопив кухню пьяной болтовней. Саратов говорил Заруцкому, что тот классный чувак и хороший дизайнер, только мечется много и боится расти дальше. Заруцкий соглашался, с благодарностью глядел на приятеля влажными глазами и в свой черед говорил, что Саратов – вот такой мужик! Что Саратов, если бы не забросил свои творческие дела, мог бы стать артистом. Какие песни сочинял! «В ключицах раковины скапливалось мыло» – ну это еще надо придумать такое! «В ключицах раковины»! А всё равно красавчик, нашел себя в надежном деле, стабильная работа сегодня важнее всего. И вообще, у него, на минуточку, уникальная профессия. Памятники, надгробия, портреты на граните – что, много у кого такая работа?

– Работа-работа, – добавил опьяневший Саратов и потянулся к гитаре, – перейди на Федота.

Пальцы пощипали струны. Хотелось поорать во всю глотку, но это надо еще подпить. Когда в животе уже тепло, хочется курить одну за одной, разговаривать о жизни и чувствовать, как чешется сердце. Вот тогда – да. А сейчас – нет, сейчас не то.

А еще Саратов смущался, если надо было спеть-сыграть при жене. Робел, терялся, сдержанно краснел. Зато подкидывать ей письма – обожал. И Оля это тоже обожала. Саратов писал бы их дальше, подсовывая жене конверты и записки. Если бы кое-что не произошло.

Внутри окреп и распустился цветок сентиментальности.

Саратов отложил гитару и исповедническим тоном сообщил другу, что очень, очень любит Олю. Что она ему, между прочим, и жена, и любовница, и друг, и собеседник. «Нивея» – «Три в одном». Спокойно с ней. Всегда кажется, что встретил ее как будто вчера. Понимаешь, да? Как будто вчера, честное слово.

Стоило Заруцкому порадоваться, что друг успокоился, размяк и пробоина в нем залаталась разговорами, как из тумана выпитой водки показался фрегат под названием «Знаешь, что она сделала?».

– Знаешь, что она сделала? Не сейчас, не вчера. Просто однажды.

Заруцкий придвинул пепельницу и скрестил руки, обозначая готовность выслушать долгий рассказ. И этот рассказ начался со сравнения любви с зоопарком.

Любовь к жене Саратов назвал внутренним заповедником. Будто диковинный зоопарк без клеток. В зверинце кого только нет: и животные, и птицы, и рыбы – всех цветов и размеров, и даже те, что занесены в Красную книгу, и даже те, что давно вымерли, и, может быть, даже те, что еще не открыты или не придуманы природой.

Рыжие лисицы ходят на задних лапах друг к другу в гости, ездят верхом на жирафах, а временами приплывают на спине рыбы-тунца – море тоже входит в состав саратовского заповедника. Лисицы читают газеты, обсуждают гороскопы, пекут печенье, поют тихие песни на выдуманном языке.

Потешные индюки живут на перекрестках тропинок и изображают регулировщиков движения – одни громко свистят, другие тут же улюлюкают, размахивая во все стороны красными кожаными соплями, и в многоголосом хаосе есть свой птичий порядок, даже некоторое умиротворение, несмотря на общую сумятицу.

Упитанные пантеры расхаживают тут и там в кокетливых солнцезащитных очках и говорят по-французски, а может, только делают вид, что говорят по-французски, и всячески держат фасон.

Необъятная, бесчисленная живность занимается всем чем угодно и черт знает чем, кроме занятий, привычных ей в обычном мире. Заповедник безумствует и в то же время будто бы ведет обычную жизнь. Должно быть, так происходит с теми и внутри тех, кто влюблен.

Но однажды в зверинце появилась мертвая мышь.

– Ишь ты поди ж ты, – присвистнул Заруцкий, наполняя рюмки, – а когда не появилась? И чего она, прям мертвая?

Да, Серёга, прям мертвая. И не занимается эта мышь ничем, кроме того, что отравляет всё вокруг. Маленькая, мелкая, серая, невзрачная на вид – а столько от нее пакости. Гадкая мертвая мышь. Вонючая, проклятая.

И Саратов рассказал, как мертвая мышь попала в заповедник.

В тот день жена собрала дома подружек. Вечерняя пати с вином и фоновым пересмотром какой-то части «Гарри Поттера». Несколько подруг с работы, на которой жена стала пропадать всё чаще, бывшая одноклассница и подруги, о которых Саратов мало чего знал.

К спонтанным домашним девичникам Володя относился спокойно. Ему нравилось, когда девчата собирались вместе, хихикали, шушукались, готовили что-то вкусное, наполняли дом приятно щекотным, теплым. Нравилось, что он почти никогда не попадал на эти вечера, специально задерживаясь на работе, и что это сразу стало понятно и было принято как негласное условие, хотя на самом деле условий никаких не было и он мог бы в любой момент присоединиться к веселью.