Невидимый Саратов (страница 3)

Страница 3

Саратов вернулся к полуночи. Было лето. Пахло жасмином, летел дымок из банной трубы. В окнах горел свет, с крыльца негромко играла музыка в блютус-колонке. Из дома вылетали голоса и смех. Мелькали тени. Звенела посуда.

Значит, еще не разошлись.

Саратову захотелось присесть возле окошек, не вслушиваясь в разговоры, просто посидеть в траве, подложить под низ что-нибудь, устроиться поудобнее и побыть в тени, пока в доме продолжается праздник жизни, который устроила его supergirl, которая, как пела в тот момент блютус-колонка, don’t cry.

Так он просидел, может, полчаса. Любимые треки Оли, любимый двор, темно-синие сумерки и – опять же, любимая – тяжесть в ладонях после хорошей работы. Весь день он готовил надгробие с необычной деталью: заказчик попросил выбить по углам аммониты – спиралевидные узоры.

Получилось красиво.

Звуки, запахи, ласковый воздух снаружи – всё это закручивалось в Саратове в спираль, но не кончалось точкой в середине, а бесконечно кружилось, набирая новые витки. Редкое и счастливое ощущение благодарности жизни за то, что она, эта жизнь, сейчас – именно такая. «Жизнь такова и никакова больше», – любила шутить жена.

И вдруг – как пробегающая кошка в свете фар – возникло желание: заглянуть в окно. Баловство? Да нет. Напугать ради прикола? Тоже нет. Крикнуть что-то смешное и приятное, чтобы все засмеялись, успокоились, опять засмеялись и позвали залезть внутрь с улицы? Может быть. Но тоже нет. Захотелось просто чуть-чуть, самую малость, осторожно посмотреть в окно, увидеть жену, ее подруг, увидеть дом внутри. Великая радость мгновения.

Саратов осторожно приподнялся, вытянулся и заглянул в окно.

Оля сидела за столом, держала что-то в руках, перебирала, перекладывала и показывала это «что-то» девчонкам. Подруги шумно отзывались, приглядывались поближе, тыкали пальцами, сосредоточенно и быстро изучали и так же сосредоточенно и быстро галдели, обсуждая увиденное. Слов было не разобрать, как и того, что показывает Оля.

В руках мелькнуло желтое, прямоугольное.

Движения пальцев. Быстрая смена кадров. Стоп. Подруги придвинулись поближе. Жена оживилась, демонстрируя нечто, вынутое из желтого прямоугольного. Подруги стали выхватывать, рассматривать поближе. Каждый раз при этом неистово хохоча, громче, чем музыка на крыльце.

Саратову поплохело. Показалось, что жена держит в руке стопку его писем, и письмо в желтом конверте, особенное письмо, полное доверительной откровенности, тоже там, и подруги читают, смотрят и смеются.

Голова закружилась от накатившего стыда, злости, обжигающего непонимания, как так могло произойти. Больно и странно, как пощечина от матери.

О том, что он увидел в окне, Саратов ничего не сказал жене. Ничего не спросил. Даже не намекнул. Он просто прекратил писать ей письма.

В тот вечер в его зоопарке поселилась мертвая мышь.

Еще больше разочарования добавило то, что Оля не спрашивала, почему больше нет писем. Как будто они не особо-то и были нужны.

Со временем Саратов стал подмечать, что жена часто задерживается, пропадает на каких-то курсах, очень уж тщательно одевается на работу, часто красится, игриво спешит, и видел в этом дурной знак. Будто кто-то третий или уже натоптал в их домике, или вот-вот натопчет, подленько и гадостно, воспользовавшись Олиной доверчивостью, вскружив ей голову какими-нибудь небылицами.

– Неб… былицами, – подтвердил Заруцкий, – и лисицами. Короче. Теперь то же самое, только не мне. А ей. А не мне. А я… Чё-то я кривой, как турецкая сабля.

Ночь закончилась одновременно со второй пачкой сигарет. Заруцкий, с трудом произнося слова, резюмировал, что открывать третью не стоит, а то потом зубы выпадут. Да и светает уже, надо расходиться.

Саратов отказался от утреннего ночлега у друга и пошел домой.

На холоде он быстро протрезвел. Неуютность и сиротливость вели его под обе руки, а следом (как следователь) шла совесть и спрашивала, не стыдно ли идти домой в таком виде.

Так а вот уже и дом, какие вопросы?

Саратов с трудом разулся и, затаив дыхание, словно могут сработать невидимые алкотестеры, добрался до спальни. Разделся, нырнул под теплое одеяло, их с женой любимое. С жирафами!

И тут же остро ощутил всем животом – что ужасно голоден.

На кухне угораздило споткнуться о свои же мебельные заготовки. Недоделанные стулья и полка пылились в углу.

Саратов зевнул, шаря глазами в поисках чего-нибудь съедобного. Увидев одинокий пирожок, он бросился к нему, жадно съел в три укуса, запил двумя стаканами холодной воды и на цыпочках, как фавн, вернулся в спальню.

Шторы пришлось задернуть – утро подглядывало в окна.

Саратов снова забрался под одеяло и лег поудобнее набок.

Засыпая, он разглядывал фотографию в стеклянной рамке, стоявшую на тумбочке возле кровати. На снимке – он с женой. Оба совсем еще молодые. Оля в то время ходила с длинными, как поэма Гомера, волосами, плотными, волнистыми, черными, с мягкой проседью, неизвестно откуда появившейся у нее еще в школе. Запрокинув голову, она хохотала, и солнце гладило ее лицо. Саратов и сейчас слышал этот смех. Он всегда казался ему заразительным, обволакивающим.

Сам он стоял рядом в распахнутом пальто, с сигаретой в зубах, обняв жену ниже плеча, и с серьезным видом смотрел в камеру, похожий со своей бородой, как Оля не раз говорила, на актера из фильма «Три плюс два», только он постоянно забывал, на какого именно, потому что втайне ревновал и не хотел быть на кого-то похожим.

«Парней так много холостых, а я люблю Саратова», – пошутила однажды Оля.

Это было давно.

Сонный взгляд выхватил на снимке чей-то темный силуэт слева от Оли. Хотя нет, просто куст сирени возле кинотеатра «Луч», куда они ходили на ретроспективу Тарковского.

Сирень встрепенулась, ожила и придвинулась ближе к молодой паре. Олино лицо стало еще красивее, а Саратов потускнел, проявились темные мешки под глазами, опустились плечи, пальто повисло, выглядело дурацким.

Рука уже не обнимала, а безвольно висела в кадре, едва придерживая Олю за локоток.

Взгляд снова вернулся к сирени, и на месте куста выросла фигура Калитеевского, всей своей напыщенностью и спокойной уверенностью говорившая: «Не Калитеевского, а Антона Константиновича Калитеевского, будущего заведующего станцией скорой помощи».

Калитеевский встал поближе, ущипнул Олю за бочок, игнорируя просьбу фотографа смотреть в объектив и улыбаться. А Оля – это было заметно – поглядывала в сторону новенького начальника, большого умницы и всеми любимого доктора, который отказался от карьеры в столице ради работы в родном городке.

Саратов сглотнул пересохшим горлом и снова посмотрел на фото.

Сирень темнела сбоку, никакого Калитеевского там не было, разве что где-то сзади виднелись прохожие, случайно попавшие в кадр.

В голове заново развернулась вечерняя сцена. Опять эта машина, включенные фары, в салоне веселая музыка, вот рука Калитеевского с массивными дорогими часами, эта рука небрежно лежит на руле, а другая тянется к Оле, сидящей рядом, и вот он, сука, наклоняется и тянет губячки, трогает Олю за плечо, а она долго держит Калитеевского за руку.

Опять стук в стекло, опять оборачивается удивленный Калитеевский, чтобы посмотреть, кто стучит, и опять за шкирку вылетает из машины.

Саратов еще разок посмотрел на фотографию. И подумал, что больше всего хотел бы стать невидимкой. Чтобы в любой момент оказаться рядом с Олей, а она не узнает. Провести так целый день, как тень быть рядом, окружать ее везде, где она будет. Всё видеть, всё слышать. Всё узнать. Вот хорошо бы так! Стать невидимкой.

Невидимкой. Невидимкой.

«Невидимкой», – сказал Саратов. Прежде чем отключиться и проспать черным непролазным сном без сновидений ровно четыре часа, пока не скрипнет дверь.

Глава 2

Оль! Странно звучит для начала письма, да? Не «Оля», а «Оль». Как будто я тебя зову из соседней комнаты или что-то хочу сказать. А я хочу тебе что-то сказать.

Сегодня подумал: как много вещей в нашем доме дружит с твоим именем! Сейчас ты всё поймешь. Может, так же ты ко мне придешь!

Короче, надо было найти бумагу-миллиметровку (если ты помнишь, что это такое), я полез на антресоль и, пока там шарился, понял, что слово «антресоль» заканчивается на «оль». Так смешно стало, чуть со стремянки не упал. Стал крутить-вертеть: антресоль, антресоль-га, антресолечка. Когда подумал «антресолечка», вселенской любовью проникся к этому темному закутку. Сразу весь хлам стал такой нужный, такой важный. Антресолечка хранит кое-какие штучки!

Потом пошел на кухню, нужны были ножницы побольше, выдвинул ящик – а там фольга. Рулон фольги. И я такой: фОЛЬГА. Ф-Ольга. Понимаешь? Целое имя сразу, лежит себе в ящике.

Кстати, про фольгу, давай буженину запечем. Знаю, ты любишь на Новый год, но когда он, этот Новый год. А буженины хочется. В субботу, например. Как нашпигуем ее чесночком, перцем натрем, веревочкой обтянем, сальцем сверху приложим, и в духовку, пока по всему дому аромат не пойдет.

А он пойдет, потому что вытяжку я до сих пор не починил.

Зато починил свет в прихожей, а когда чинил, понял, что в лампочке – внимание! – вОЛЬфрам. Вот тебе опять, Оль. Лампочку разглядывал, обратил внимание на обручальное кольцо. В нем тоже «Оль»: кОЛЬцо.

Ты только не подумай, что я теперь буду как эти, которые пишут вместо «благодарю» – «БЛАГО – ДАРю!».

Но вот смех смехом, а Катрин, когда со школы пришла, сказала, что проходили сегодня Гоголя. У меня в голове сразу: «ГогОЛЯ».

Читаешь, наверное, и думаешь: совсем поплыл твой боевой товарищ. А может, и поплыл! Тинто-брассом.

Я, может быть, хочу тебя обОЛЬстить. Мне, может быть, в удовОЛЬствие. Всё равно, вещей и всяких штук у нас с твоим именем – бОЛЬшинство!

Володя С.

* * *

Часы показывали половину второго, когда дверь в спальню скрипнула и в полутемную комнату, где отсыпался Саратов, забежала Оля. Поморщившись от запаха, она открыла форточку, глянула в телефон и прижала к экрану большой палец, записывая голосовое сообщение:

– Суушай, да я на такси, туда-обратно, – тараторила Оля, выбирая одежду в шкафу. – Переоденусь быстренько, одна нога тут, другая там. Давай. Скоро буду.

Саратов открыл глаза и, слушая жену, безуспешно пытался понять, где он находится. Он попробовал встать, но встать не получилось. Пошевелить ногой – тоже не получилось.

Силясь разобраться, как он лежит и почему не чувствует тела, Саратов проморгался слипшимися глазами и вскрикнул: перед ним выросла огромная, в три или четыре его роста, рамка с фотографией, где они с женой, молодые, стоят возле кинотеатра «Луч».

Рядом с фото возвышался монолит увлажнителя воздуха, тоже увеличенный в размерах. Широким черным кольцом неподалеку свернулся гигантский браслет смарт-часов – на черном экране лежал крупный пепел пыли.

Саратов глянул в другую сторону и обомлел. Перед ним простиралось белое поле кровати и то самое место, где он спал. Высокие холмы одеяла, тенистые ущелья складок на подушке.

А за полем кровати, будто великан, нашедший край земли и спустившийся за него, стояла высоченная жена и копалась в комоде.

– Оля? – Саратов удивился глухо звучащему, слабому голосу. – Оль, привет.

Жена не ответила.

– Странное ощущение, – Саратов попытался показать Оле, что не может шевельнуться. – Всё какое-то огромное. Я как будто со стороны всё вижу. Прикинь? Очень странно.

Великан за полем кровати молчал. Исполинская женщина, выше которой был только небосвод потолка.

Руки ее двигались плавно, как плывут зеркальные карпы в неглубоких прудах. В мире великанов она была скорее обычного среднего роста, как и Оля в жизни. Невысокая, ребяческой внешности, с выбивающимися прядками из собранных в хвост волос. Смешливая, резвая.