Невидимый Саратов (страница 4)
И вместе с тем беспокойная, склонная к перепадам настроения. В приступы немилости она впадала, как Волга впадает в Каспийское море, – с размахом, шириной и постоянством. В первые годы Саратовы крепко ругались из-за подобных сюрпризов. Оля могла запросто обидеть, кольнуть побольнее кого угодно и когда угодно.
На первых порах семейной жизни под разнос попадал муж, а потом и подросшая дочка стала частой гостьей аттракциона маминых заскоков.
– Окей, понял, – Саратов перевел тему, – ты на меня в обиде и теперь не разговариваешь. Излюбленный метод.
Жена выбрала одежду, бросила ее на кровать и стала раздеваться.
– Оу, а вот это затейливо. Узнаю тебя. Из проруби игнора – в теплый предбанник эротики. Неплохо, неплохо! Чур, я тоже…
Недоговорил, поперхнулся – слова залило молоком белой кожи в россыпи веснушек и родинок. Жена повернулась к зеркалу, бегло провела сбоку по полоске фиолетовых трусиков. В отражении гигантского стекла мелькнул, не задерживаясь, изгиб маленькой груди.
Саратов томился в похмельной возбужденности, полагая, что затейливая игра после скандала накануне – это отличная идея.
Увы, Оля мигом нырнула в любимый зеленый свитер, проворно натянула джинсы и – к удивлению мужа – вдруг посмотрела в его сторону, подошла к тумбочке, на полушаге остановилась и прилегла на кровать.
– Оль, – Саратов и слышал, и не слышал сам себя. – Что-то мне как-то странно. Всё большое, и ты большая. И кровать огромная, и комната как целый ангар. Тумбочка как футбольное поле.
– Сам ты как футбольное поле. – Слова в тумбочке гудели, как в груди допотопного животного. – Я вообще-то компактная, удобная. Функциональная.
– Говорящая тумбочка? – Саратов еще надеялся, что ослышался. – Оль, мы что, купили говорящую тумбочку? Или это прикол такой?
– Кто это мы, – спросила тумбочка, – кого ты имеешь в виду?
– Я, – урезонил Саратов, – имею в виду себя и свою жену.
Тумбочка воскликнула, обращаясь ко всей комнате:
– Господа. Заколка сошла с ума. Она думает, что она – хозяин дома.
Комната задышала, заворчала, ожила удивленным шепотом.
Первым возмутился шкаф. По его словам, заколке стоит отдохнуть, отлежаться в темном ящике, а имитировать голос хозяев тут и так могут все вещи, благо сами хозяева всё равно этого не услышат.
– Не дом, а Бермудский треугольник, – сказал шкаф голосом Оли. – Да где эта рубашка, я опаздываю! Катя! Градусник под мышку и бегом в постель, я классной в Ватсап напишу.
В разговор комнаты вступили подушки.
– Как думаешь, – спросила подушка слева голосом Саратова, – она в школе тоже тихоня? Отличница же всё-таки. У нас все отличницы были тихони. Пионерки. Или октябрятки? Слово такое странное, «октябрята». Ты бы хотела быть октябренком?
– Июненком, – ответила подушка справа голосом Оли, – или июленком. Июленком Розмари!
– А ну-ка всем ша! – крикнул Саратов. – Заткнулись. Слушаем меня.
Вещи притихли. И услышали, что если сейчас же не объяснят, что тут творится, и что случилось, и в каком месте выход из этой сказочной ебатории, то он, Саратов Владимир Евгеньич, сам во всём разберется, а когда разберется, первым делом вернется сюда и выкинет к чертям собачьим всё, абсолютно всё, на помойку, самолично отвезет и выгрузит в карьер, и в лучшем случае их подберут живущие там мусорные бомжи и утащат в свои мусорные лачуги, хотя скорее продадут, потому что вещи-то как новенькие.
Окно, за которым блистал сияющий день, тихонечко прошептало голосом Оли:
– Что ты вошкаешься с ними три часа, а ну дай сюда. Ни к чему не приспособлена. Неужели так сложно просто помыть окно – попшикала, протерла, попшикала, протерла. Руки из жопы растут. Иди отсюда.
– Тебя, значит, в первую очередь выкину, – зарычал Саратов, зверея от невозможности сдвинуться с места. – Топором, блять, вырублю, как Пётр Первый. Знаешь, кто такой Пётр Первый?
Угрозы летели бы и дальше, но тут высоченная жена встала с кровати, нависла над тумбочкой, протянула великанью ладонь и подцепила Саратова большущими длинными пальцами. Подойдя к зеркалу, она поправила прическу, зачесала прядку за ухо и продела Саратова в волосы, где он ловким образом сразу же зацепился и лег как родной.
Через приятно пахучие лианы, опутавшие его со всех сторон, Саратов успел разглядеть себя в отражении – чуть выше виска, прищепив непослушные волосы жены, виднелась невидимка. Заколка-невидимка.
Очутиться на виске жены оказалось приятно, будто лежишь в гамаке.
И еще это было тепло.
Под волосами толщиной в веревку, что внушало уверенность в надежном креплении, пульсировала горячая кожа. Саратов вдохнул знакомый запах, всегда действовавший на него умиротворяюще. Это неподалеку от виска, там, где заканчивались изгибы темных веревок, оплетавших Саратова, желтел песок пудры и тонального крема – в реальных пропорциях, скорее всего, не особо заметное пятнышко.
Саратову нравилось, как эта незатейливая косметика выглядела в таких едва уловимых деталях.
Иногда по утрам, если они бывали дома и собирались на работу в одно время, Саратов мог мимоходом показать жене пальцем в какую-нибудь, скажем, точку на подбородке, и тогда жена улыбалась, вытягивала подбородок вперед, вертела им у зеркала и парой точных мазков допудривала то, что упустила.
Примерно так же пахло и в сумке жены. Раньше, когда хлеб еще продавали без обертки, было легко понять, когда его покупала Оля, – от корочки местами пахло пудрой, кремом и слегка-слегка – древесно-чайным парфюмом. Всё это будто бы однажды высыпалось в сумку да так потом и не вытряхнулось обратно.
Веревки, в которые угодил Саратов, уходили ровными волнистыми рядами за чуть оттопыренное ухо, лакомо-красивое даже в столь причудливых размерах, как сейчас.
Саратов начинал что-то понимать, но слабые ростки догадок тут же чахли. Появлялись опять и исчезали, напоминая дрожащие вдалеке огоньки ночного города.
Мимо пронеслись стены гостиной, затем коридор. Промелькнула кухня.
Жена остановилась возле комнаты дочери. Великанская рука постучала в дверь.
– Дрыхнет, пятерошница.
Гул слов прошел через Саратова насквозь, как проходят через кожу и кости киловатты усиленного звука, если стоять близко к колонкам во время концерта. Подумалось, как выглядит в таких масштабах рот жены, когда она разговаривает. Вот движутся губы, розово-алые, полные, налитые мягким и упругим, они то слипаются, то разлипаются, вытягиваются вперед и возвращаются обратно, сжимаются, образуя ровные складки, и снова выпукло приоткрываются, пропуская потоки воздуха.
Там, за таинством, обтянутым тонкой кожей, за мокрыми ледниками зубов, скрывающими ворсистую спину розового языка, где-то там, в темноте, сжимаясь и воплощаясь, рождается звук.
– Ёбушки, – присвистнула Оля, заглянув в холодильник. – Шаром покати. Я не приготовлю, никто не приготовит.
Саратов вспомнил про съеденный пирожок, и ему стало неловко – вдруг дочка купила его для себя, а он, троглодит бездушный, обделил малютку. Тьфу на такого отца!
Выдвинулся ящик стола, руки жены вытащили из него блокнот, вырвали страницу. Ручка в правой ладони, наклонившись, как фигуристка на льду, вывела мелким почерком записку для дочери: «Катрин! В морозилке тефтели, приготовь себе с соусом (том. паста + слив. масло)». Ручка остановилась, прежде чем дописать последнее слово, повисела в воздухе и вернулась к бумаге, добавив: «Мама».
Подпись «Целую, мама» тоже встречалась в записках для дочки, но реже.
Увлеченный наблюдениями, Саратов не сразу заметил оживленное звучание кухни. В отличие от спальни с ее болтливыми, но всё же немногословными обитателями, по всей кухне гудел назойливый рой, в котором перемешались выпуски теленовостей, случайные разговоры, музыка, озвучка из фильмов, обрывки голосов – Саратова, его жены и их дочки.
Всё еще не находя объяснения происходящему, Саратов прикинул одну версию.
Допустим, с ним случилось во сне что-то плохое, потом его обнаружила Оля или Катя, и вот он лежит на операционном столе с развороченной грудью, хирурги в белых масках суют туда инструменты, над ними светит яркая лампа, а за дверью операционной, как показывают в кино, сидит Оля, хотя, скорее всего, не сидит, она же там работает, но, так или иначе, Оля где-то ждет, ругает себя за случай в машине главврача, за измотанные нервы мужа, но главное сейчас не это, а другое – главное, чтобы Володя выкарабкался, и он обязательно сможет, он всё на свете сможет, он вон с гранитом, как с пластилином, работает, как с глиной, как с деревом, какие портреты рисует на камне, какую для этого нужно иметь силу, какой талант, чтобы вот так легко выколачивать на плитах лица, точь-в-точь как на фотографии, как живых, и, значит, сам он тоже будет обязательно живой. Ну а пока лампы светят, Оля переживает, а врачи ковыряются в развороченной груди, как вороны в гнилом арбузе, и Саратов видит долгий сон.
«Но почему всё так правдоподобно?» – подумал он, глядя, как жена прикрепляет записку магнитом.
И тогда закричал – громко, истошно, как можно сильнее.
Кухня ничего не ответила, продолжая гудеть.
Жена не шевельнулась, как будто ничего и не было.
В глазах потемнело. Показалось, что и в доме тоже. И на улице, видной из окна. Сумерки страха принесли понимание, что это не сон. Саратов был уверен, поскольку еще в детстве изобрел надежный способ вырваться из кошмара, даже из самого тягучего и многоэтажного, когда просыпаешься во сне и не можешь проснуться по-настоящему. Способ заключался в том, чтобы пытаться закричать. Стоило открыть рот и напрячь живот, ожидая, что из тебя вот-вот вырвется вопль, сон тут же разрушался, а крик на самом деле оказывался коротким мычащим стоном, в темноте, но уже наяву.
«Значит, Оля, это не сон», – сказал Саратов, пока жена обувалась в прихожей.
– Сеем-веем-посеваем, – крикнул электросчетчик, как попугай повторяя услышанную однажды фразу, – с Новым годом поздравляем! Йу-хууу!
– Да что происходит? И ты тоже разговариваешь?
– Стой, стой, стой, я веником отряхну, – пробухтел коврик, подражая Оле, наверное, зимней Оле. – Вот так. Вот умничка. Теперь давай, поворачивайся. И вот тут тоже отряхнем. Налипло-то! Ну ты и снеговик, Катерина Владимировна!
Жена прыгнула в пальто и выскочила во двор.
Мир, открывшийся за дверью, оказался битком набит весенним теплом. Копья света победоносно пронзали улицу, раненые змеи холода расползались по углам и исчезали, обещая еще вернуться.
Канаты вокруг Саратова качнулись и улеглись – это жена повернула голову, садясь в машину и закрывая дверь.
Водитель тронул с места, и Саратов тут же узнал по голосу Дядь Витю – старого таксиста, работавшего на пятачке возле станции скорой помощи. Сухощавый, гладко выбритый и знающий всё на свете, Дядь Витя на самом деле был не совсем Витя. Звали его Валиханом, но в народе, с его же подачи, давно прижилась другая форма имени, как будто более подходящая к шоферскому занятию, как старые четки подходит для того, чтобы висеть на зеркале заднего вида.
– Туда же?
– Ага. Спасибо, что подождали.
– А пожалуйста. Надо – подождем. Не надо – не подождем.
Поскольку Дядь Витя всё знал, то знал он и про вчерашний казус между Саратовым и главврачом. Оля тоже знала, что он знает. Дядь Витю выдала сочувствующая интонация, когда он поздоровался.
Поначалу ехали молча.
Однако не разговаривать всю дорогу было для Дядь Вити мучительно. Поэтому он завел беседу – таким тоном, который не требует ответа.
– Бродяги, говорят, опять шарохаются, – сказал Дядь Витя и посигналил машине из встречного потока. – Вчера их на оврагах видали.
Оля хмыкнула.
– Нехорошо, – задумался Дядь Витя. – На моей памяти, Ольга Владимировна, цыганины не к добру.