Свидетель (страница 2)
На горном плато мы встретили одинокого толстого человека в панамке, который громко бормотал, уговаривая самого себя:
– А вот и чaбрец, его – можно, значит… Можно, если без корня. А вот и саранча – её и с корнем можно… И никому не повредит.
Короткие толстые пальцы человека шевелились в земле как червяки, а карманы его наполнялись разноцветной травой.
Солнце заходило между холмами, окрашивая наши лица в алый цвет.
Лёжа на обрыве полуострова Казантип, друг мой изучал ракушки. Ракушки держались на клейких соплях сидящих в них улиток, так что это были скорее не ракушки, а раковины, примостившиеся на каждом камешке в бухте. Обернувшись, я рассматривал стройку Крымской АЭС. Казантип был объявлен заповедным, и, может, оттого, а не вопреки этому в каждой бухточке стояла палатка, а в воде вместе с полиэтиленовыми медузами отдыхали нарушители. У горизонта Азовского моря медленно перемещалось какое-то корыто.
Перемещение – вот что гнало нас с Казантипа в безводную долину грязевых вулканчиков под Булганак, где на гладких серых зеркалах лопаются метановые пузыри.
Мы снова пересаживались с автобуса на троллейбус. Троллейбус же вёз нас к морю. По морю мы плыли на чадящем кораблике серии «Александр Грин», рывками перемещавшегося в пространстве.
На причалах толпились люди в соломенных шляпах, снимающие с себя, как майки, обгоревшую кожу.
Из-под навесов нам уже кричали, призывно поднимая стаканы.
Мы скидывали рюкзаки и подсаживались. Луна заслоняла солнце, но стаканы не успевали высыхать. В нашу компанию вливались маленькие бутылочки с крымским рислингом за девяносто копеек. Нас сопровождала мадера «Крымская», с картой полуострова на этикетке. Утром наш взгляд встречал коньяк «Коктебель» в пузатой бутылке. Стоя на тумбочке, она, эта бутылка, давала повод приподняться с кровати.
В генуэзском кабаке нам наливали портвейн в трёхлитровые банки, а у автобусной остановки мы запасались пивом. Под столиком я коллекционировал бутылки – вот «Бастардо», вот «Ай-Серез», вот массандровский портвейн разных цветов. По этим названиям можно было вести календарь.
Будь моя воля, я бы называл вина шекспировскими именами – белое сухое «Офелия», портвейн «Полоний», горькая настойка «Король Лир»… Ну и конечно, коньяк «Гамлет».
Впрочем, закавказские личные имена давно уже включили в себя этот ряд.
По телевизору между тем шла реклама со словами «спокуса смаку». Я воспринимал эти слова как закуску. Закуски во всех смыслах у нас было маловато.
Бывшие советские республики оказались чем-то вроде женщины, с которой у тебя был роман, но вы расстались, и эта женщина прожила уже самостоятельную жизнь, чуть состарилась, достигла чего-то, и вот вы встретились, и ты пытаешься ухаживать за ней снова.
Сколько ни любовались мы, словно герои великого Де Костера, своими флоринами, все они отправились в страну беспутства под звон бутылок и дребезжание кружек.
И снова вокруг нас вращались Владиславовка, Щепетовка, Приветное, Соколиное, снова Приветное. Случайно я попал в гости к уцелевшим евреям, вернее, вовремя уехавшим. И теперь мы пили жидкий чай и слушали тревожные еврейские песни. Уцелевшие старики кивали в такт своими бородами, похожими на грязные клочкастые подушки.
Я представлял себе, что это осколок другой идеи – мифической автономии евреев в Крыму. Кажется, за это расстреляли Еврейский антифашистский комитет. Богоподобная власть решила, что Крым тождествен Земле обетованной, объектом устремления, замещающим Эрец-Исраэль.
Один мой знакомый кинематографист на вопрос, почему все съёмки советского кино происходили в Крыму, ответил:
– Очень просто: всё дёшево и всё есть.
Действительно – всё было, практически любой тип природы можно найти в Крыму. Это превращает Крым в Эдем, рай-заповедник. Этот кинематографист рассказывал мне, что не только кавказских пленников лучше снять в Крыму. Однажды группа отдыхающих у Нового Света заглянула в туннель, пробитый в скале для царской дороги. За прошедший день внутренность туннеля изменилась, на его стене появилась стальная дверь с кнопочным управлением.
Люди задумчиво ковыряли кнопки.
Дверь не открывалась.
Потом выяснилось, что это дверь на американскую военную базу из приключенческого фильма про военных моряков.
Идя по лесу, можно обнаружить истлевшую боевую колесницу и останки летающей тарелки. Что, спрашивается, больше реально – современная военная техника или обнаруженный тобой в пляжном песке шлем римского легионера с мосфильмовским клеймом?
Я опять думал о войне, потому что это была очень странная часть человеческой деятельности. Она была присуща всем народам, и в каждой стране было министерство обороны, но ни в одной – министерства нападения.
Проезжая на троллейбусе мимо села Перевального, точно посередине между Симферополем и Алуштой, я постоянно встречал толпу негров в солдатских шинелях советского образца. Военная история Крыма удивительна. Даже если делить мемуарные цифры на воображаемый коэффициент правды, партизанские действия в крымских горах поражают. Горные аэродромы оборонялись от немыслимых полчищ вражеских солдат. При этом Крым – странная земля с налётом ничейности – она принадлежала всем и одновременно никому. Какой-то очередной наш собеседник говорил, что, согласно мирному договору с Турцией двухсотлетней давности, именно она, Турция, а не какое другое государство должно владеть Крымом. Я никогда не спорил в разговорах о политике.
«Да-да, – говорил я. – Турция. Как интересно».
Миф косвенно сообщал о том, что Крым не принадлежит никому. Как не может принадлежать никому Царство Божье. И точно так же, как метафора не может принадлежать никому. Она может лишь иметь исторические корни восприятия.
Впрочем, и это я хотел записать, потому что эти законсервированные разговоры могли потом пригодиться.
Но горный рай был опасен и без войны.
В начале восьмидесятых по рукам моих друзей ходила книжка «Осторожно, горы!». Это было руководство по технике безопасности, написанное не столько для туристов, сколько для отдыхающих. Оно больше напоминало страшный сюжет: «На охоту поехало шесть человек, а вернулось-то только четыре. Двое-то не вернулись».
Несколько туристов в жаркий летний день замёрзли в Большом каньоне. Курортника снимали со скалы при помощи вертолёта. Студент с переломленным позвоночником жил в пещере ещё сутки. Школьники заразились энцефалитом. Море выносило утопленников десятками. Купальщица умерла в мучениях после встречи с медузой.
Много лет назад я был в этих горах, поднимался вверх и опускался вниз вместе со своей будущей бывшей женой. Стоял ноябрь. Моросил дождь, между тем воды в горах было мало. Приходилось черпать её из каменных ванн – настоянную на буковых листьях.
Чёрный этот настой был явной отравой, как настой на мухоморах берсеркеров.
На плато Караби мы оставили рюкзаки, чтобы добежать до края, – закатное солнце валилось в тучи, кровянило их, как вату. Зрелище стоило того – и мы несколько минут зачарованно наблюдали этот катаклизм.
Начался ветер. Снизу, как тесто из квашни, вывалился туман и пошёл на нас стеной. Туман опережал нас, хоть мы бежали к нашим припасам. Но рюкзаки, оставленные в двухстах метрах, было невозможно обнаружить.
Начался дождь.
А в полночь повалил снег. Начинался между тем праздник Октябрьской революции. Спасения не было. Я разломал дорогую диковину аудиоплеер и развёл костёр в карстовой воронке. В трёх шагах от костра было холодно, рядом – жарко, а сверху на нас лила оттаявшая вода с дерева. Мы грели друг друга телами и отчасти грели крохотный костёр из веток этого дерева, покрытых льдом. Наутро мы увидели, что всё запорошило – и на плато молчаливо лежит толстое ватное одеяло, выпавшее из туч.
Потом мы спускались по белому склону гор – и это была Япония. Тёмно-красные ягоды дрожали на чёрных ветках. Мягкий снег уже перестал идти.
За сутки была прожита судьба. В горах осталось лишь пустое место, где мы любили.
Крым – это метафора личной жизни. Отпускной роман. Студенческие каникулы. Предел романтики развитого социализма – путешествие в Ялту на три дня зимой. С расплатой за легкомыслие – потому что ничего незначащего в жизни нет.
Литературоцентрическая цивилизация имела в Крыму множество точек привязки. Чеховская Ялта, Бунин, суетливость и поэтичность Гражданской войны, описанная Сельвинским, стихи Мандельштама, Паустовский и один из самых страшных текстов, написанный Аркадием Гайдаром. В этом тексте есть всё – будущее крымских татар, пионеры-герои, барабанщики, спрятанные ружья, смерть, любовь и Военная тайна, которой никто никогда не узнает.
Предвестником беды маячил рядом с Коктебелем мыс, по странному совпадению названный – Лагерный. Однако – совпадений не бывает.
Главной точкой крымской литературной метафоры был Коктебель. В его исконном названии был оттенок фронды. Коктебель был структурирован, как и вся русская литература двадцатого века. Каждый из ступающих на узкую полоску бухты играл свою ритуальную роль. Все приезжали туда, где, языкат, грозил пожаром Турции закат.
А теперь эпоха кончилась вместе с шорохом камешков под колёсами растаможенных автомобилей. Крым перестал быть дачной столицей русской литературы.
Лишь одиноко торчало над горами какое-то сооружение. Если находили знающего человека, то он отвечал:
– А-а, это – искусственная луна.
Что это за искусственная луна, знающий человек, как правило, уже не знал.
Это была метафора.
По слухам, у русской литературы было время солнца и Серебряный век.
Теперь кончилось даже время искусственной луны.
Знак искусственной луны занял своё место среди приличествующего ему окружения – среди печатных знаков.
Я ехал и ехал – куда-то в никуда, понимая, что путешествую между разными людьми и они передают меня друг другу, как эстафетную палочку. Это мне нравилось, потому что невозможно было привязаться к ним по-настоящему. Нравилось мне это и тем, что и одиночество держалось на расстоянии, не решаясь приблизиться.
Впрочем, скорее оно было похоже на снайпера в засаде.
Я поднимался на пустынные равнины яйл – горных пастбищ – и вспоминал весенний Крым. Там мысли об одиночестве тоже занимали меня, когда я доходил до края яйлы. Нехитрый мой ночлег обустраивался быстро, а до сна было ещё далеко. Той, давней весной я приехал сюда после школьных каникул, и оттого Крым был пуст. Тогда мне не встретился ни один человек наверху, и это было хорошо.
Я спал у ручного огня и был спокоен той весной.
Лёжа под перевёрнутой чашкой неба, я перебирал в уме всё то, что не успел в жизни.
Сколько я ни искал сейчас прежних стоянок – я не нашёл ничего.
И это было правильно. Когда б обнаружились приметы прошлых ночёвок, одиночество безжалостно сдавило бы моё сердце.
А теперь можно было вспоминать другие горы, то, как мы шли вдоль мутной реки, а у меня за плечами болтался уже не рюкзак с альпснаряжением, а мешок с рацией и запасными рожками к автомату. Такие воспоминания хотелось отогнать, но в моём одиночестве они приходили снова.
Я добрался до Коктебеля и начал искать свою знакомую, обещавшую устроить меня на постой.
Однако я не понравился хозяину, и он отказал мне в проживании. Мысль о том, что сейчас нужно ходить по домам и спрашивать комнату, была отвратительна.
Так и вышло – всюду мне отказывали.
Не было места на одного.
Двоим или троим устроиться проще, а для одного комнат не строят, они невыгодны. Одному устроиться трудно, и это опять имеет какой-то двойной смысл.
Я спустился на пляж и начал думать дальше, греясь на солнце и от грусти не боясь обгореть. Море ворочало солёную воду, и ходили задумчиво по пляжу голые женщины.
Было их много, и от нечего делать я рассматривал их загорелые груди – упругие, круглые, отвислые, остроконечные, плоские…