Другой мужчина и другие романы и рассказы (страница 24)
Теперь они шли молча, каждый из них слегка злился на другого и каждый был в глубине души огорчен этой злостью – и своей, и другого. Они познакомились два месяца назад. Встретились здесь, в парке: собаки, которых они выгуливали, он – для своих уехавших соседей, она – для своих, знали друг друга. Спустя несколько дней молодые люди договорились встретиться вечером в кафе – и просидели до полуночи. Он понял, что влюбился, уже в этот вечер, она, со своей стороны, поняла то же, проснувшись утром. С тех пор они проводили вместе уик-энды и один-два вечера на неделе, а за вечерами – и ночи. У каждого из них было много работы: он получил в своем Гейдельбергском университете годичный отпуск и стипендию для написания диссертации по вопросам права, а она трудилась над программой компьютерной игры, которую должна была закончить через несколько месяцев. Поэтому время для них бежало быстро – то время, которое нужно было им для их работ и для себя.
– Праздник мне понравился, и я благодарен за то, что ты взяла меня с собой. Синагога понравилась, и обед, и разговоры. И я способен оценить то, что все меня приняли дружелюбно. Даже дядя Иосиф и тетя Лия, которым это наверняка было непросто.
Он вспомнил, как Сара в один из первых вечеров рассказала о них и об их семье, убитой в Освенциме. И он не знал тогда, что сказать. Сказать «ужасно» казалось ему пошлым, а спросить «большая была семья?» – неуместным, словно бы он считал, что убийство маленькой семьи не так скверно, как большой.
– Он рассказал тебе историю нашей семьи, чтобы ты знал, с кем имеешь дело.
Помолчав, он спросил:
– А почему он не захотел узнать, с кем вы имеете дело?
Она остановилась и озабоченно посмотрела на него:
– Что случилось? Почему ты так раздражен? Чем тебя задели? – Она обняла его за шею и поцеловала в губы. – Ты всем понравился. Я получила на твой счет кучу комплиментов, как хорошо ты выглядишь, и какой ты умный, и какой очаровашка, и как скромно и вежливо держался. Для чего им было приставать к тебе с твоей историей? Они знают, что ты немец.
И поэтому все остальное уже не важно? Но он не сказал это, только подумал.
Они пошли к ней домой и там любили друг друга, а за окном сгущались сумерки. Комната еще не успела погрузиться в темноту, как включился фонарь, стоявший напротив окна, и залил все – стены, шкаф, постель и их тела – резким белым сиянием. Они зажгли свечи, и комната наполнилась теплым и мягким светом.
Анди проснулся среди ночи. Свет фонаря заполнял комнату, отражался от белых стен, освещал все углы, скрадывал все полутени, делал все плоским и невесомым. Этот свет стер морщинки с лица Сары, и оно стало совсем юным. Анди всматривался в ее лицо, и длились мгновения счастья, пока его не захлестнула волна неожиданной ревности. Он уже никогда не увидит, как Сара первый раз в жизни танцевала, ехала на велосипеде, радовалась морю. Ее первый поцелуй и ее первые объятия отданы другим, и в ритуалах ее семьи, в их вере заключен бесценный для нее мир, который навсегда останется для него закрытым.
Он вспомнил их ссору. Это был первый раз, когда они друг с другом ссорились. Позднее эта ссора вспоминалась ему как предвестница всех последующих. Но задним числом видеть предвестия – большого ума не надо. В многообразии взаимоотношений двоих всегда найдутся предвестия для всего, что случилось потом, – и для всего, что не случилось.
3
На бар-мицве он познакомился с Рахилью, сестрой Сары. Она была замужем, имела двоих сыновей, трех и двух лет, и не работала. Не хочет ли он взять машину и прокатиться с ней? Не хочет ли он кое-что посмотреть – она могла бы ему показать то, чего он еще не видел? Одно из роскошных загородных поместий на Гудзоне? Сара поддержала идею:
– Она будет говорить, что это для тебя, но и сама прокатится с удовольствием: она же все время дома. Сделай это для нее – и для меня, я буду рада, если вы подружитесь.
Он заехал за сестрой. Утро было ясным и свежим, и поскольку припарковаться ему пришлось на некотором расстоянии от ее дома, они были довольны, что в машине тепло. Она захватила в дорогу кофе и шоколадное печенье; пока они ехали по городу, он, не отрывая взгляда от дороги, иногда съедал одно печенье и делал глоток кофе. Она не разговаривала, ела печенье, пила кофе, грела чашкой руки и смотрела в окно. Потом выехали к Гудзону и покатили на север.
– Хорошо… Я согрелась. – Она отставила чашку, потянулась и повернулась к нему. – Вы с Сарой любите друг друга?
– Мы этого друг другу еще не говорили. Она этого немного боится, да и я тоже. – Он усмехнулся. – Как-то странно говорить тебе, что я ее люблю, раньше, чем я сказал это ей.
Она подождала, не добавит ли он что-нибудь еще. Потом заговорила сама; рассказывала о том, как ее муж влюбился в нее и она – в него, о своем свекре, раввине, об умении свекрови готовить и печь, о работе мужа в проектном отделе электронной компании, о своей прежней работе в университетской библиотеке и желании снова пойти работать.
– Людей, которые любят книги и кое-что в них смыслят, множество, их как песка на взморье. Но туда, где бы они пригодились, часто берут не их, а пристраивают благожелательных дам, которые ничего не знают, но ничего и не стоят и получили эту возможность бежать от скуки благодаря тому, что их мужья сидят в наблюдательном совете или входят в число спонсоров. Знаешь, я с удовольствием вожусь с детьми, и в эти первые годы каждый день полон чудес. Но за работу на два или даже на один день в неделю… Нет, левую руку я бы не отдала. Но мизинец левой ноги или даже правой – отдала бы. Да и для детей было бы лучше. Я столько думаю о них, так о них беспокоюсь, что они это чувствуют, и им от этого тяжело.
Анди рассказывал о своем детстве в Гейдельберге.
– У нас мама тоже не работала. Я знаю, что матери имеют полное право работать, но мои сестры и я были счастливы тем, что у матери было на нас время. При этом играли мы тогда на улице; за домом начинался лес, и нас не приходилось возить на спорт, на музыку, к друзьям и уж тем более в школу, как детей в Нью-Йорке.
Они говорили о детстве в большом городе и в маленьком городке и о трудностях взросления там и тут. И были единодушны в том, что не хотели бы снова прожить юные годы ни в Нью-Йорке, ни в Гейдельберге, ни где бы то ни было еще.
– Но когда дети поступили в колледж, худшее ведь уже позади, да? Кто в институте не сел на наркотики, тот и потом к ним не пристрастится, а колледж – это уже образование, сумей только поступить, да?
– Что хуже всего: наркотики или непоступление в колледж? – Анди помотал головой. – Это то, от чего родители могут попытаться защитить своих детей, верно? От этого и еще кое от чего. Разумеется, есть и худшее, но против него родители бессильны. – Сказав, он спросил себя, верно ли это, и не почувствовал уверенности. – А что для тебя было бы хуже всего?
– Из того, что могло бы случиться с моими детьми? – Она посмотрела на него.
Потом он сожалел, что не может точнее припомнить выражение ее лица. Смотрела ли она вопросительно, потому что спрашивала себя, что именно он хочет знать? Или она смотрела нерешительно, потому что не могла решить, следует ли ей отвечать на его вопрос искренно? Или колебалась, потому что не знала, что было бы хуже всего? А вот место, которое они проезжали, когда прозвучал ее ответ, напротив, отчетливо отпечаталось в его памяти. От дороги, повторявшей изгибы береговой линии, налево отходила другая дорога к длинному мосту через реку. И железная или стальная конструкция этого моста со всеми ее арками и опорами целиком встала перед его глазами, когда Рахиль сказала:
– Хуже всего, что могло бы когда-то случиться с мальчиками, это выбрать в жены женщину-нееврейку.
Он не знал, что сказать, что подумать. А если сказанное Рахилью перевести на него, значило ли это, что для него было бы хуже всего, если бы его сын женился не на немке, не на арийке, а на еврейке, на негритянке? Или все дело только в религии? И насколько плохо будет для Рахили, если Сара и он поженятся? Потом он подумал, что последует что-то еще, какое-то объяснение, пояснение, чтобы он не понял ее неверно, чтобы не почувствовал себя задетым. Но ничего не последовало. Помолчав, он спросил:
– И почему это было бы хуже всего?
– Они бы все утратили. С кем могли бы мои сыновья зажигать свечи в пятничный вечер, произносить киддуш[19] над вином и благодарение за хлеб, есть кошерное, слушать шофар[20] на Рош ха-Шана[21], приносить покаяние в Иом Киппур[22], строить в Суккот[23] шалаш из ветвей и жить в нем, – с кем могли бы они делать это, кроме как с еврейкой?
– Но может быть, твои сыновья – или один из них – и не захотят всего этого? Может быть, твоему сыну доставит удовольствие решать со своей женой-католичкой, какой праздник им отмечать, иудейский, или католический, или еще какой-то, и какому ребенку какое давать воспитание? Почему он не может с сыном идти в субботу в синагогу, а она с дочерью в воскресенье – в кирху? Что в этом плохого?
Она покачала головой:
– Так не бывает. В смешанных браках нет не то что какой-то особенно богатой духовной жизни – нет никакой.
– А может быть, оба будут счастливы и вне иудаизма или католицизма. Они от этого не станут плохими людьми, ты ведь, наверное, ценишь и любишь и тех людей, которые не иудеи и не католики. А их дети могут вновь обрести богатую духовную жизнь в буддизме или исламе – или в том же католицизме или иудаизме.
– Как мой сын может быть счастлив, перестав быть иудеем? И потом, то, что ты говоришь, просто неверно. Во втором поколении к иудаизму уже не возвращаются. Разумеется, отдельные исключения бывают, но статистика свидетельствует: вступивший в смешанный брак для иудаизма потерян.
– Но может быть, он или его дети найдут себя в чем-то другом.
– Ты кто? Католик? Протестант? Агностик? Во всяком случае, вас так много, что вы можете принять смешанные браки. А мы не можем никого терять.
– А что, численность евреев в мире сокращается? Я статистики не помню, но как-то не могу этого представить. И потом, если когда-нибудь никто больше не захочет быть ни католиком, ни протестантом, ни агностиком или иудеем, – что в этом плохого?
– Что плохого, если однажды не станет иудеев? – Она недоверчиво посмотрела на него. – Ты так ставишь вопрос?
Он разозлился. Что это за вопросы? Он что, раз он немец, не имеет права думать, что иудаизм, как и всякая религия, живет до тех пор, пока ее избирают добровольно, а когда этого нет – умирает? Или она считает, что иудейская религия – это что-то особенное? И что евреи в самом деле избранный народ?
Словно расслышав его вопрос, она сказала:
– Если ты так мало веришь в свою религию, что допускаешь ее отмирание, это твое дело. А я хочу, чтобы моя жила и чтобы моя семья жила с ней и в ней. Да, я считаю мою религию уникальной, и я не понимаю, что тебя раздражает, ведь я никому не запрещаю считать и его религию уникальной. И то же самое в отношении моей семьи. Смотри, – она тронула его левой рукой за локоть, а правой указала вперед, – там отходит подъездная к Линдхерсту. Мы приехали.
Они осмотрели неоготическую роскошь поместья снаружи и изнутри, побродили по утопавшему в цветущих розах саду, пообедали, а потом сидели у Гудзона и говорили обо всем на свете – о книгах и картинах, о бейсболе и футболе, о школьной форме и архитектуре загородных дач. Это был легкий, доверительный и веселый разговор. Во время обратной дороги у него в голове вертелся вопрос, насколько плохо, по ее мнению, то, что они с Сарой любят друг друга, но он предпочел его не задавать.