Другой мужчина и другие романы и рассказы (страница 25)
4
У него в Нью-Йорке не было друзей и подруг, с которыми он мог бы познакомить Сару. И она не сразу начала представлять его своим подругам и друзьям. В течение первых проведенных вместе месяцев они были так счастливы вдвоем, им нужно было так много открыть друг в друге и друг с другом, что их не тянуло в общество. Вместе гулять в парке – в Центральном и в Риверсайд-парке; вместе ходить в кино, в театр и на концерты и вместе смотреть на видео взятые в прокате любимые фильмы; вместе готовить, говорить друг с другом – у них не хватало времени для себя, откуда было взять время для других?
В их первую ночь Сара долго смотрела на него так, что он наконец спросил, о чем она думает, и она сказала:
– Хочу надеяться, что ты никогда не перестанешь разговаривать со мной.
– Почему я перестану?
– Потому что подумаешь, что уже знаешь, что творится в моей голове, и больше уже не захочешь меня слушать. Мы вышли из двух разных культур, мы говорим на разных языках – хоть ты и хорошо переводишь с твоего на мой, мы живем в двух разных мирах, и если мы перестанем разговаривать друг с другом, мы разойдемся.
Их разговоры складывались по-разному. Иногда говорили легко и быстро, а поскольку зачастую и необдуманно, то не обходилось без замечаний, обид и извинений. Но следов не оставалось. Разговоры другого рода были медленными и бережными. Когда им случалось обсуждать различие их религий или немецкое в его мире и еврейское – в ее, каждый следил за тем, чтобы не задеть другого. Его впечатляли посещения синагоги, когда он заходил туда с ней; ему был интересен доклад о хасидизме, который он вместе с ней прослушал; ему нравилось бывать с ней в пятничный вечер у ее родителей. Он в самом деле охотно шел с ней, он хотел узнать мир, в котором она жила. То, что в этом мире отталкивало его, он скрывал не только от нее, но и от самого себя; он не признавался себе в этом. Такому же вытеснению подвергся у него и разговор с Рахилью.
– Все было замечательно, – сказал он, когда Сара спросила, как они съездили в Линдхерст, и, поскольку его отношения с Рахилью после этой поездки стали более дружескими, Сара была довольна.
Ей, в свою очередь, нравилась немецкая литература, она читала ее в переводах, которые приносил ей он; нравились вечера в Институте Гёте, на которые он брал ее с собой; нравились богослужения в церкви Риверсайда.
В апреле у него был день рождения, и неожиданно для него она устроила маленькое торжество. Она пригласила двоих его американских коллег, с которыми он жил в одной комнате в кампусе, и позвала своих друзей – двух программисток, университетскую преподавательницу с мужем, художником, зарабатывавшим реставрацией картин, Рахиль с ее мужем Ионафаном и несколько бывших студентов времен ее преподавания компьютерных наук. Она наготовила салатов, напекла сырных палочек, и, когда он вошел, гости, стоявшие в комнате со своими тарелками и бокалами, грянули «Happy birthday, dear Анди!». Сара с гордостью представляла его подругам и друзьям, и он всем улыбался.
Разговор зашел о Германии. Один из бывших студентов Сары попал в программу академического обмена и провел год во Франкфурте. Он восторгался точными, удобными и чистыми немецкими поездами, немецким хлебом и немецкими булочками, яблочным вином, пирогом с луком и жарким из говядины. Но его часто смущали выражения. Немцы говорили о польской бестолковости и еврейской суетливости. И когда их что-то доставало, они «доходили до ручки газа».
– «Доходили до ручки газа»? – вмешался художник и посмотрел на Анди.
Анди пожал плечами:
– Понятия не имею, как возникло это выражение. Подозреваю, что оно старше холокоста и идет из времен Первой мировой – или от самоубийств газом. И кстати, давно уже его не слышал; обычно говорят просто «до ручки», «до упора» или «по самое некуда».
Но художник не понимал.
– Когда немцев что-то достало, они говорят, что надо пустить газ? А если их достали люди?
Анди перебил его:
– Это значит, что дальше так невозможно, речь о том, что делают что-то, потому что дальше так невозможно. Блюют, потому что уже не могут больше есть, умирают, отравляются газом, потому что уже не могут справиться с жизнью. Речь о самом себе, а не о чем-то, что делают кому-то другому.
– Ну, не знаю. У меня такое впечатление, что… – Художник помотал головой. – А польская бестолковость? Еврейская суетливость?
– Это безобидные этнические шуточки – такие же, какие в ходу среди самих немцев, когда они говорят о вестфальской толстокожести, рейнской развеселости, прусской дисциплине или саксонской замшелости. Про автомобили, которые поляки воруют и перегоняют в Польшу, анекдоты ходят по всей Европе. – Он никогда не слышал, чтобы какой-то немец говорил о саксонской замшелости или чтобы какой-нибудь европеец рассказывал анекдоты о польских автоугонщиках. Но он легко мог себе это представить. – Мы ведь в Европе тесно посажены, куда теснее, чем вы здесь в Америке. Поэтому и больше дразним друг друга.
Преподавательница возразила:
– Я думаю, это как раз наоборот. Именно потому, что в Америке разные этнические группы тесно соприкасаются, у нас табу на этнические намеки. Иначе озлобление не утихало бы.
– Почему озлобление? Этнические намеки не обязательно должны быть злобными, они могут быть и веселыми.
В спор вмешался один из коллег Анди:
– Но веселые они и приятные или злобные и оскорбительные – решить может ведь только тот, кого они задевают, не так ли?
– Тут всегда вовлечен и тот, кто высказывается, и тот, кого это высказывание касается, – поправил другой коллега. – Договоры, предложения, расторжения – что ни возьми, это всегда касается обеих сторон.
Коллеги затеяли профессиональный спор. Анди перевел дух. Он сказал Саре о полученном в этот же день письме, уведомлявшем о продлении его отпуска и стипендии еще на год; она обняла его, в глазах ее стояли счастливые слезы, и она тут же всех оповестила. Были приветственные возгласы и тосты, и художник с Анди пили за здоровье друг друга с особенной теплотой.
Вечером, когда Сара и Анди обсуждали праздник и приглашенных, Сара вдруг сказала:
– Мой стойкий оловянный солдатик, зачем ты сражаешься за то, что сам же не считаешь правильным? Ты ни перед кем не обязан защищать злобные этнические насмешки. «Еврейская суетливость», «газом их» – это просто оскорбления.
Анди не знал, что подумать. Вспомнились американские и английские фильмы о войне, которые он видел в юности. Он понимал тогда, что немцы там были заслуженно представлены злыми, и тем не менее не мог с этим примириться. А насчет еврейской суетливости он даже не понимал, злобное это выражение или, может быть, в самом деле безобидное.
В постели он спросил ее:
– Ты меня любишь?
Она приподнялась и положила руку ему на грудь:
– Да.
– За что?
– За то, что ты милый, умный, порядочный, великодушный. За то, что ты мой стойкий оловянный солдатик и это так нелегко тебе дается. Ты хочешь всей справедливости для всех, и хотя ты многое делаешь, ты не можешь сделать всего, да и кто бы смог, но ты все равно стараешься, и меня это трогает. За то, что ты добр к детям и собакам. За то, что мне нравятся твои зеленые глаза и твои каштановые волосы, и за то, что мое тело тянется к твоему. – Она замолчала. Потом поцеловала его и прошептала: – Нет, не тянется – просится.
Через некоторое время она спросила:
– А ты? Ты знаешь, за что ты меня любишь?
– Да.
– Скажешь?
– Скажу. – Повисла долгая пауза. Сара подумала, что он заснул. – Я еще никогда не встречал женщины, которая так много замечает, у которой такой заботливый, такой проникающий взгляд. Вот за это я люблю тебя. Когда ты на меня смотришь, мне хорошо. И я люблю тебя за компьютерные игры, которые ты изобретаешь. Твоя голова работает для того, чтобы радовать других. Ты будешь замечательной матерью. И потом, у тебя… ты знаешь, кто ты, откуда пришла, к чему стремишься и что тебе нужно для того, чтобы жизнь шла так, как надо. Я люблю тебя за то незыблемое место, которое ты занимаешь в мире. И ты красивая. – Он обвел рукой контур ее лица, словно в комнату не проникал свет, и было темно, и он не мог ничего увидеть. – У тебя самые черные волосы, какие я когда-либо видел, и самый дерзкий нос, и самые волнующие губы, одновременно такие чувственные и такие умные, что у меня это никак не укладывается. – Он прижался к ней. – Обосновал?
5
В мае, после окончания семестра, Сара и Анди отправились в Германию. Прилетев еще до рассвета в Дюссельдорф, они сели в поезд на Гейдельберг. Когда у Кельна они переезжали через Рейн, взошло солнце, собор и музей засверкали.
– Хм, – сказала Сара. – Красиво!
– Да, и будет еще красивее.
Он любил поездки на поезде вдоль Рейна, любил эту реку с ее излучинами, ее то мягкие, то обрывистые берега, виноградники и лесистые склоны, города и маленькие селения – и грузовые суда, быстро плывущие вниз по течению и медленно, с трудом – вверх. Он любил эти пространства зимой, когда в морозном утреннем воздухе над рекой поднимается пар и солнце пробивается сквозь туман, и любил летом, когда в ясном солнечном свете отчетливо очерчивался игрушечный мир городов, сел, поездов и машин на другом берегу реки. Весной берега радовали цветами, а осенью – желтой и красной листвой.
В тот день, когда они с Сарой ехали этой дорогой, небо было голубым и безоблачным и в прозрачном воздухе развертывалась перед ними игрушечная Германия. Анди с детской горячностью все ей показывал – аллею замка в Брюле, остров Нонненверт, скалу Лорелеи и старинный дворец под Каубом. Когда свернули в Рейнскую долину, он увидел родные места, и у него защемило сердце. Широкая долина, горы на востоке и на западе, красные скалы песчаника, выплывающие, когда поезд подъезжает к Гейдельбергу со стороны Мангейма, – он родом отсюда, здесь он дома. И сюда он сейчас привез Сару. В Гейдельберге он развлекал ее всю дорогу, пока такси ехало через город и поднималось в гору на другом берегу реки. Они вышли из машины, прошли к «тропе философов», и здесь он с гордостью положил родной город к ее ногам: замок, Старый город, Старый мост через Неккар, гимназию, в которой учился, городской концертный зал, в котором на празднике выпускников играл с одноклассником концерт для двух флейт, и студенческую столовую, в которой обедал, когда учился. Он говорил и говорил, стараясь сделать все это интересным для нее и в то же время близким.
– Дорогой мой, – сказала она, приложив пальчик к его губам, – дорогой мой. Не бойся, что мне не понравится твой город. Я вижу его и вижу, как маленький Анди идет в нем в школу, а потом студент Анди – в столовую; мне нравится твой город, и я люблю тебя.
В дом его родителей они вошли сразу вслед за его сестрой, приехавшей с мужем и двумя детьми. Чуть позже подошли братья и сестры родителей, кузины и двоюродные братья Анди и несколько друзей семьи. На свою «мраморную свадьбу», как они называли сорокалетие брака, родители Анди пригласили двадцать человек. Как свободно Сара держится в кругу моей семьи, думал он, как хорошо она на своей смеси немецкого и английского со всеми общается и как свежо она выглядит, хотя почти не спала. Что за чудо-женщина у меня!
Перед обедом они сидели с его отцом и зятем.
– Откуда ваша семья родом? – спросила Сара его отца.
– Из Форста, это на другом конце долины. У нас в роду все, о ком сохранилась память, были виноградари и трактирщики. Я первый вывалился из строя. Зато вот дочка снова вернулась к виноградарству.
– Вам разонравилось вино?
Отец засмеялся:
– Да нет. Вино мне нравится, и виноградарство привлекает. Но раньше чем я решился идти на виноградники, мне пришлось идти в солдаты и на войну, а там я обнаружил, что мне нравятся организационные дела, так что, вернувшись из плена, я пошел в экономику. К тому же двоюродный брат, который из-за своей ноги воевать не мог, семь лет ухаживал за лозой, и я не хотел отнимать виноградник. Но мне его не хватало. Я потому и женился так поздно. Жениться и не уехать с женой на наш виноградник – долго я просто не мог себе этого представить.
– А что вы организовывали на войне?