Растворяясь в песках (страница 7)
Услышав лающие звуки, хозяин Юлия посмотрел на человека с раздраженным лицом и испугался, не случился ли у того приступ. Но Юлий тут же понял:
– Он хочет посмеяться! Пытается изо всех сил.
Он полаял еще, обрадованный своим новым открытием, и, пока лаял, преисполнился сочувствием к несчастному. Хозяин, конечно же, без всяких «танцуй», «дай лапу» и прочего оттащил его за поводок.
Этот случай преумножил тревожность Серьезного сына: «Что это было? Смех? Или нет?»
Он второй раз вытянул губы и издал челюстями какое-то гоготание, а потом стремительно развернулся к зеркалу, висевшему на веранде, в надежде запечатлеть следы смеха. Все то же потрескавшееся лицо, растянутые губы, оскаленные зубы, прикрытые глаза – это все на месте. Ты что, не можешь смеяться?
Ситуация становилась все более серьезной: «Не можешь смеяться? Смеха нет, потому что не над чем смеяться, или я совсем не умею? Как такое могло приключится? Все смеются, как можно не уметь смеяться? Выходит, я забыл, как это делается? Или родился таким?» Сердце начинает колотиться, лицо искажает гримаса, и лоб покрывается потом.
«Я не умею смеяться» – этот страх стал верным спутником Серьезного сына, и смех стал его самым заветным желанием. Он начал тренироваться при любом удобном случае. Иногда один, иногда в чьем-то присутствии.
Иногда специально на людях.
Было утро. Около шести. Время, когда приносят газеты. Услышав, как газета падает в ящик, он встает – в ушах колотится сердце. Он подлетает к зеркалу, вытягивает губы, заостряя кончики, как на усах, обнажает зубы и с этим застывшим выражением лица выпрыгивает наружу еще до того, как мальчишка успевает подойти к двери. Серьезный сын берет газету у него из рук, являя выстроенную на лице композицию, и никак не может понять, почему пацан тут же кидается наутек с испуганным лицом. Не меняя выражения лица, он возвращается, смотрит в зеркало, но не застает там смеха в живых. Упражнения продолжаются. Читая газету, он начинает извергать из себя пузыри смеха. «Ха-ха», «хо-хо», «хе-хе» заставляют содрогаться его лицо. Но глаза печально опущены.
Как поется в одной популярной песне, Аррах1 гудит, Чха-пра[9][10] шумит, Деория[11] – в пляс, все, но только не его смех.
Только Юлий Цезарь мог видеть боль, причиняемую отсутствием смеха. Он пытался помочь. При виде Серьезного сына он лаял и вилял хвостом, мол, посмотри на меня, так тоже смеются. Но разве кто-то мог оценить это сочувствие? Когда парк сотрясал хохот собравшихся там стариков, Юлий пытался лаем привлечь внимание соседа, как бы говоря, вот, поучись у них. Но, кроме того, что он срывал голос, это не имело никакого результата.
В общем, отыскать смех так и не удавалось.
Более того, как-то младший брат оказался среди шумных друзей Сида и не выбежал тут же с отвращением, а какое-то время наблюдал, как они предавались диким песням и пляскам, сдабривая все это пивом, пепси и чипсами. За это время Сид успел заметить новую манеру брата недовольно кривить лицо и занес ее в уже имеющийся список кислых мин.
Конечно, некоторые обращали внимание на искореженное злобой лицо Серьезного сына и замечали, что оно вдруг рвется по швам, все его тело начинает чесаться, подскакивать и крениться, а потом в муках издает какие-то потрескивания. Но не то чтобы эти люди постоянно имели дело с Серьезным сыном, поэтому, оправившись от мгновенного шока, они тут же исчезали. В конце концов все спешат заняться своими делами.
Да и у Серьезного была своя работа. Внутреннему хаосу было отведено свое место, а работе – свое. Вот только теперь поиски исчезнувшего смеха стали занимать и рабочее время. Это давалось с большим трудом – поди еще поищи там повод для смеха. Попытки развеселить себя он начал со служебной машины, но у водителя отвисла челюсть и так округлились глаза, что смех был погублен в самом зародыше. Водитель, одетый как Майкл Джексон, его «вау, вот дерьмо», повсеместное потребительство, пробивающиеся сквозь смог всхлипы солнца, под которым раскинулся хамоватый город, потерявший свой цвет от пыли, ржавчины и птичьего помета; пошлые торговые центры, все продается и все покупается, даже вода, ее продает девочка, которая стучит в его окно, она занимается этим вместо того, чтобы ходить в школу, и, одетая в лохмотья, исполняет киношные номера между машинами; образованные девицы переходят улицу, и их мозги еще короче, чем их юбки и платья, а если спросишь что-нибудь у любого встречного-поперечного на любом индийском языке, он ответит на английском, да еще и на ломаном, вывески на хинди – и те с ошибками, а о вывесках на английском вообще лучше промолчать, и к моменту, когда Серьезный сын добирается до офиса, его настроение совершенно испорчено, но лицо по-прежнему хочет смеяться.
Лицо делает попытки при любом удобном случае, а сердце хочет унять раздражение. То, что раньше он говорил с отвращением, теперь силится сказать с улыбкой. Например, если коллеги куда-то делись во время выступления главного гостя, а на коктейльной вечеринке была стопроцентная явка, если секретарь принес пиццу по-гуджаратски, то есть посыпанную сахаром, если известный производитель мороженого с гордостью назвал свою новинку «Джек-Потрошитель», а работник столовой с гордостью назвал своего сына Лалу Гитлер. Они не были такими уж необразованными, но почему-то так получалось. Спросишь: «Ганди?», в ответ – «Санджай». Скажешь: «Устад Амир Хан», а все подумают об Амире Хане из фильма «Приговор». Эти каждодневные эпизоды уничтожали смех и делали лицо Серьезного сына серьезным, но теперь он пытался смыть с себя серьезность и залепить ее смехом. Однако почему-то никто не мог облегчить его страдания и не принимал оскаленные зубы, распахнутые челюсти и булькающие лопающиеся пузыри за смех. Кто-то убегал, кто-то в ужасе смотрел, а кто-то игнорировал. Губы так и застыли в бесконечных попытках, а в глазах росло отчаяние.
Именно этот сын стал называть маму «ма», ведь если Сиддхартх – это Сид, Пушпеш – Пуш, Шатрунджай – Шат, то почему «ма» превращается в «мам»! Тогда-то она стала догадываться, что ее малыша одолевают тревоги. «Он беспокоится обо мне», – знала она. С детства он не мог терпеть патриархальный уклад их дома. Когда сын собирался выходить в офис, она бежала к нему и в надежде приободрить закидывала в рот свежее ладду из кунжута, амаранта, гороховой муки или бунди со словами:
– Отдохни немного, не кори себя за ошибки других. Я в полном порядке, мое сокровище. Если у тебя все хорошо, то и у меня хорошо. Остальное не имеет значения.
Перед уходом сын на мгновенье кладет голову на плечо матери, но глаза полны отчаяния, а смех так и не возвращается.
Он стал еще более серьезным, чем раньше, и волновался, как тревожная мать, но его мать, она же Невестка, пока не замечала ничего, кроме этих поверхностных изменений. Она не видела, как ее младший сын в ужасе встает, идет к раковине умыться, смотрит на себя в зеркало, пыхтит, сопит, разбрызгивает пену, хочет рассмеяться – и не может, а когда сталкивается с кем-то лицом к лицу, его плоть и мышцы начинают плясать от икоты, а кости – исполнять киртан.
Но до каких пор глаза матери могут оставаться закрытыми? Однажды она наблюдала, как, вместо того чтобы нахмурить брови и сурово выругать местных мальчишек, поднявших шум во время крикета: «Что за похабщину вы несете? Подцепили несколько слов и думаете, что знаете английский? Сперва выучите свой язык, а потом любой другой, если захотите, – только так вы сможете дышать по-настоящему, а иначе задохнетесь и будете хрипеть от удушья, клоуны! Валите играть в другое место и не шумите», он поднял подкатившийся холщовый мячик, бросил его обратно и, странно прогоготав «хороший удар!», нелепо скривил лицо. Мать была рядом в этот момент, так как потянула что-то на йоге и вышла из дома вместе с сыном, чтобы сходить на физиотерапию. Мальчишки были увлечены игрой, а вот она вздрогнула и стала с этого момента наблюдать за сыном.
Так история получила продолжение. Мать увидела, что у сына потускнело лицо, он потерял сон, а вместе с ним и аппетит. Хорликс, Борнвита, Чьяванпраш, Рух-Афза, фрукты – все это она носила за ним по пятам в тревоге, что сын худеет день ото дня. Но его смех был пойман кем-то в силки, и поиски утраченного истощали силы. По ночам он вскакивал от бешеных ударов сердца, которое никак не могло уняться, изо рта вырывалось булькающее гоготание, живот сокращался от пульсирующей боли, а пропасть внутри, эхом в которой гудела пустота, разрасталась все больше. Он не мог выдавить из себя даже начального звука желанного «ха-ха-ха», что уж говорить об остальных.
Теперь история застряла ровно на этом месте.
Если история застряла, ясно, что тут есть о чем еще рассказать и куда двигаться. Мы не можем просто отмести ее в сторонку. Придется остановиться, постоять и пойти с ней в ногу.
Считайте, что история – это живое существо. Существ великое множество, как и их видов. У всех свой рост и размер, образ жизни, крики, разговоры, дыхание, дрожание, рога, немота, срок жизни и смерти – все разное. И в гневе прервать историю на середине, покалечив ее, просто непростительно. Пусть она проживет свою жизнь и умрет своей смертью. История мотылька порхает несколько дней, история мухи жужжит четыре недели, история мыши год истекает слюной над припасами, собака, если протянет двадцать лет, – уже считай длинная насыщенная жизнь, да, если ты попугай, черепаха или слон, то выиграл целый век. А несчастного таракана остается только упрекнуть, что, даже если выстрелишь в него из пушки, все равно остается цел.
Начнешь рассказывать о змее, и вся история извивается – начинает ходить и на голове, и на пальцах ног, а хвост пускается в пляс.
В общем история взлетит, остановится, снова тронется с места, повернет – будет так, как ей захочется. Не зря суфийский мудрец-каландар Интизар Хусейн[12] говорил, что история – это бродяга.
А бывает, раз – и замолкни. Потому что история вдруг захочет остановиться в каком-то месте и будет там стоять. Став деревом. Ведь оно тоже существо. Вечно сущее. Заставшее богов и дожившее до наших дней. Оно взращивает изгибы и заломы истории в своих стволах, убаюкивает ее в листьях и наполняет воздух ее ароматом.
Истории всех мастей и пород. Запечатленные в бездыханных телах и в граните. И в самадхи, длящемся рождение за рождением. Становятся камнем, жидкостью, паром, заставляя трепетать и обращая тебя в идолопоклонника своим безмолвием. История поднимается невредимой.
У истории про смех будет продолжение. Она остановится там, где должна.
У садовника здесь нет власти. Не получится отмерить тут, подрезать там, придать кустам искусственную форму и, как солдату, отставшему от армии, раздуваясь от ложной гордости, заявить: «Все, мы взяли его в осаду».
Это история-сад, здесь другой жар и зной, дождь, влюбленный, убийца, звери, птицы, голубь – pigeon, взлеты – fly, look – смотри, а небо – sky.
Болезнь как болезнь. Жизнь сложна. Проблема все там же, но от этого «все там же» она только усугубляется. Бессонница, отсутствие аппетита, лицо, ежесекундно содрогающееся в борьбе за смех – как тут глазам не быть уставшими и не появиться черным кругам? Как избежать запора, сменяющего понос, ведь живот не переваривает ни еду, ни питье? Как суставам не заболеть, а лбу не гореть от жара? Одно шло за другим, за ним – третье, а попытки засмеяться вызывали судороги, от которых развивался недуг. Сын заболел.