Кляпа (страница 4)

Страница 4

Голос между тем продолжал веселиться.

– Молчит. Значит, злится, – весело констатировала Кляпа. – Обожаю такие утренники. Ты прямо как овсянка: серая, тепловатая и липкая. С характером старого маникюра. Но ничего, мы поработаем. Разомнёмся.

Валентина не ответила. Подошла к двери в ванную, толкнула её плечом. Щеколда не выдержала удара и предательски скрипнула. Свет она не включила – в полутьме всё казалось менее реальным, менее глупым, менее катастрофичным. Умывальник встретил её с равнодушием сантехнической эпохи. Она опустила руки под ледяную струю. Вода била яростно, будто хотела выбить из неё инородное. Брызги летели на халат, на зеркало, на стены. Звук воды был единственным настоящим.

– Не надо так нервно двигать губами, – с мягкой насмешкой заметила Кляпа. – Мы теперь одна команда. Ты – наружная оболочка. Я – мозг. Ты – лицо бренда, я – его смысл. Хотя лицо, конечно, подкачало. Не продукт, а демоверсия.

Пасту она выдавила с таким нажимом, что тюбик жалобно хрюкнул. Сразу вспомнился школьный одноклассник Толик, у которого была точно такая же интонация. Щётку она выбрала самую жёсткую. Это был осознанный выбор: мягкие щетинки подходили тем, кто хотел жить в гармонии. Жёсткая же была для тех, кто хотел стереть с лица вчерашний день и всю свою жизнь до него.

Щётка скрипела, как ржавая пила по стеклу. Зубы, казалось, визжали от боли. Пена собиралась в уголках рта, падала в раковину комками, будто из неё выдавливали что—то живое. Каждое движение щётки было насилием. Каждое. Валентина не чистила – она карала. Себя, голос, квартиру, судьбу.

Где—то между верхними резцами и языком Кляпа снова заговорила:

– Ты знаешь, если бы у твоих зубов были чувства, они бы уже сдались и выпали добровольно. Но, кажется, у них больше характера, чем у тебя.

После умывания всё вокруг приобрело тусклый налёт будто не из воды, а из растворённой бессмысленности. Валентина не вытиралась – капли стекали по шее и попадали за ворот халата, и ей было всё равно. Холодные, противные, чужие. Как всё, что с ней происходило в последние сутки. Она шагала на кухню, как подопытная мышь, за которой давно никто не наблюдает, но та всё равно продолжает бегать по лабиринту – по привычке, не надеясь на сыр, просто чтобы не сойти с ума.

На кухне было прохладно, лампа перегорела ещё неделю назад, и она забыла купить новую. Или специально не купила. В темноте легче убедить себя, что нет смысла паниковать. Нет смысла думать. Нет смысла слушать. Тем более – отвечать. Она открыла дверцу шкафа, достала банку с растворимым кофе, зачерпнула отмеренные два с половиной ложки и бросила в чашку с таким звуком, будто пыталась удавить саму мысль о завтраке. Всё это – ритуал. Знакомый, повторяемый, безопасный. Как будто бы.

Вода в чайнике уже была – она налила её ещё вечером. Не потому, что готовилась, а потому что делала это каждое утро. Как часть защиты. Как в детстве: если укрыться с головой, чудовище не тронет. Только теперь чудовище сидело внутри головы и дышало сквозь нейроны, скреблось изнутри по черепу, смеялось. Пока молча. Что пугало сильнее.

Чайник загудел, а она стояла и смотрела, как капля конденсата медленно скатывается по стеклу окна. Словно отмеряло время, сколько ей осталось притворяться, что всё под контролем. Гудение сменилось хлопком, пар ударил в лицо, и она даже не пошевелилась. Схватила кружку, залила кипятком гранулы кофе, как будто смешивала не напиток, а химическое оружие. Ложкой ударила по дну, размешивая до тех пор, пока не исчезли последние следы кристаллов. Как будто каждая крупинка – это часть вторжения, и если она останется, то будет жить в ней вечно, как спора чего—то инопланетного.

Села за стол, поставив кружку с аккуратностью хирурга. Двумя руками обхватила её, сжала крепко – будто не кружку, а единственное, что ещё соединяет её с реальностью. Тепло проникло в пальцы, но не дальше. Всё внутри оставалось холодным. Подавленным. Замкнутым. Она сделала первый глоток.

Он оказался отвратительным настолько, что вкус вызывал в памяти сожаления, застарелые обиды, давние провалы и те разговоры, которые следовало бы закончить иначе. Горечь била по нёбу, как укор. Обжигал, как стыд, застывший в груди, и оставлял послевкусие, напоминающее кислотное послевоенное утро.

– Боже, как будто ты выжала из старой простыни все свои неудачи, – прокомментировала Кляпа, – и сварила из этого утренний эспрессо. Но Валентина не моргнула. Сделала второй глоток, будто подтверждая сама себе решимость пройти этот обряд очищения до конца, не вздрогнуть, не пожаловаться и не отступить, даже если жидкость в чашке оказывалась ближе к расплавленному олову, чем к утреннему напитку.

Лицо застыло, как у восковой куклы, только зрачки едва заметно дрогнули, словно внутри на миг вспыхнуло крошечное пламя, чтобы тут же исчезнуть, стушеваться перед серостью происходящего. Язык сжался, горло почти свело, ком сопротивлялся, но Валентина не позволила себе даже неуверенного движения губами, словно любое колебание выдало бы слабость.

– Ну давай, смелая, – хмыкнула Кляпа, – с таким выражением лица тебя можно сразу отправлять в рекламный буклет клиники тяжёлой жизни. Это был не завтрак, а акт терапии, не утро, а казнь в мягком халате. Кофе стал чем—то вроде лекарства, но с побочными эффектами – как антидот, который одновременно спасает и подтачивает; как яд, но строго в прописанной дозировке. Всё, что происходило сейчас, требовало молчаливого подчинения.

Третий глоток дался особенно тяжело: внутри поднялся плотный ком – не из жидкости, а из чего—то живого, сопротивляющегося, как будто сама Кляпа на мгновение материализовалась в пищеводе и всеми своими липкими щупальцами цеплялась за горло, чтобы не дать проглотить. Валентина зажмурилась и, сжав кулаки, заставила себя довести глоток до конца – тяжело, мучительно, словно прокатывала через себя кусок вины размером с галактику.

– Ну же, не подведи, – пробурчала Кляпа, – давай, сделай вид, что ты – титан духа, а не уставшая девочка с посудой в голове. Валентина допила. До дна. С отчаянием, с убеждённостью, с надеждой на чудо. Ей казалось, если выпить всё, не моргнув, не позволив себе ни одного колебания, – Кляпа исчезнет. Сгорит. Испарится вместе с утренним паром, как ночной кошмар, растворённый в кофеине и страхе.

Она смотрела в пустоту, уставившись в стену между двумя кухонными шкафами. Там когда—то висел календарь. Теперь – просто пятно, неровное, жирное, в форме карты Африки. Она глядела на него, как на врага. С таким выражением, будто пыталась выдавить из стены ответ на главный вопрос: «Почему я?»

Пальцы заметно дрожали – возможно, от холода, но скорее от внутренней ярости, накапливавшейся всю ночь и не находившей выхода. Внутри всё кипело, бурлило, будто её нутро стало кастрюлей со свинцом, но снаружи Валентина выглядела безупречно: спокойное лицо, ровное дыхание, идеальная осанка, словно она только что выиграла интеллектуальную викторину по искусству страдать молча. Вся её внешность напоминала образ победителя, стоящего на пьедестале, но где—то под этой позолоченной мнимостью скрывалась тесная камера – рассчитанная на двоих, с одной раскладушкой, занятая незваными жильцами: ей самой и Кляпой.

Тишина затянулась настолько, что в какой—то момент показалась вечной. Но ей не суждено было продлиться: голос вернулся – тот самый, знакомый, издевательски ласковый, с интонацией, растягивающей каждое слово, как тёплое сырое тесто, прилипшее к пальцам разума.

– Давай ещё, – насмешливо произнесла Кляпа вслух, голосом Валентины, с такой ленивой издёвкой, словно она смаковала каждый слог, – может, следующий глоток прольётся прямо на меня, и я, наконец, с честью растворюсь в кислоте твоей желчи.

После третьего глотка, который не стал ни последним, ни решающим, Валентина просидела какое—то время в состоянии пустоты, где сознание болталось на нитке, как пыльный воздушный шарик под потолком. В горле ещё оставался привкус кофе – горький, с оттенком злости и чего—то прогорклого. Он не вызывал отвращения – скорее, напоминал о том, что происходит что—то странное, болезненное и необратимое, и никто, даже она сама, уже не мог повернуть всё обратно.

Мысли не бежали – они дрожали. Внутренний шум был похож на гудение старого холодильника, который невозможно отключить, но можно притвориться, что его нет. Она сидела, смотрела в никуда, и вдруг – вспомнила. Не вспышкой, а сквозняком. Сквозняком из одного из тех обучающих роликов, которые в своё время казались смешными, а теперь – последним рубежом здравого смысла. Там женщина в обтягивающем трико объясняла, как справляться со стрессом с помощью дыхания и… фикуса. Серьёзно. "Найдите в доме зелёного друга", – говорила она, улыбаясь, как будто перед ней не камера, а кастрюля с кокаином. – "Он поможет вам восстановить баланс".

Зелёный друг у Валентины имелся. Он стоял в углу комнаты между тумбочкой и сушилкой для белья. Фикус. Жалкий. Склонённый к философии. С листом, пожелтевшим с одной стороны, с хрупким стеблем, обмотанным ниткой – не для красоты, а для удержания равновесия. Он выглядел так, будто всю свою ботаническую жизнь он наблюдал не за солнцем, а за трагедиями людей, и накопил достаточно молчаливого опыта, чтобы считаться свидетелем бедствий.

Валентина встала с кухонного стула и, не торопясь, словно во сне, прошла в комнату. Движения были плавными – в них не осталось энергии, только форма. Тело двигалось по инерции. Руки нашли плед, подогнутый под подушкой, развернули его и бросили на пол. Она опустилась на него, села, поджав ноги. Не по—турецки – не так удобно, как кажется. А как школьница на ковре в день рождения: одна нога согнута, вторая – под себя. Спину выпрямила. Ладони положила на колени, как велит традиция. Смотрела прямо в фикус.

Он не сопротивлялся. Не требовал внимания. Не советовал. Не говорил голосом Валентины. Уже одно это делало его кандидатом в друзья.

– Ты теперь мой проводник в реальность, – прошептала она. Шепот был не театральный, а настоящий. Сухой, усталый, как звук закрывающейся двери.

– Мило, – немедленно вставила Кляпа. – Ты только не влюбись в него, а то мне потом придётся делить с этим зелёным недоразумением доступ к твоим голосовым связкам.

Фикус, естественно, молчал. Он не менял формы. Не искрился. Он просто был. И этого, как ни странно, оказалось достаточно.

Валентина сосредоточилась на листьях. Они были пятнистыми, с краем, словно обожжённым холодом, а на некоторых зияли крошечные отверстия – то ли от жука, то ли от времени, а может, от тоски, которую растение впитало из воздуха этой квартиры. Она всматривалась в прожилки, стараясь угадать в их изгибах закономерность – что—то, к чему можно привязать себя, как к спасательному кругу. Вдох – лист. Выдох – ствол. Вдох – точка на горшке. Выдох – прожилка. Она ловила ритм, как музыкант без слуха, который всё равно хочет сыграть, и который, если честно, играет исключительно ради приличия.

– Да—да, ищи тайный смысл в структуре ботанической капусты, – протянула Кляпа, с ленцой наблюдая, как Валентина таращится на растение. – Может, если долго смотреть на пятно, оно превратится в карту к оргазму. Хотя, зная тебя, максимум – к инструкции по смене прокладок. Или, если уж совсем повезёт, в доказательство, что твоя душа не полностью состоит из заплесневелого крахмала.

Мыслей не стало меньше, но они стали тише. Отчаяние осело. Сердце стучало, но как—то сбоку, без влияния на действия. Паника поползла обратно – не ушла, нет, просто отступила на шаг, наблюдая, прищурившись. Ей тоже стало интересно, сработает ли.

– Тебя нет, – медленно подумала Валентина, сжав губы и уставившись на лист так, будто собиралась им заклеить внутреннюю дыру в собственной голове. Не сказала. Подумала. Повторила: – Тебя нет. Есть только я. Я и фикус. Больше никого. Я и фикус.