Никто не знает Сашу (страница 33)

Страница 33

Мы помним, как провалилась наша попытка инди-альбома, и Макс был в бешенстве, и все поклонники отреагировали вяло, разочаровано. Но мы ей можем ответить, сказать, что это и есть настоящий андерграунд, не тот псевдо-андеграунд, что вы воспеваете в своих статьях, что собирает сотни тысяч просмотров, а вот такой, что и сотни людей не собирает. Но для такого смелого утверждения мне, конечно, нужен свидетель, первый свидетель со стороны защиты. Ремизов Виктор. Прошу, Виктор, расскажите, как, кого и за сколько вы возите, и сколько собираете, как всё это живёт только на фестах и сходках, и таких вот концертиках, и слушают это только друзья друзей исполнителей, расскажите про весь жалкий стыдный андеграунд, которому не жалко, нестыдно забыть пульт, для андеграунда это же честь – петь так, с таким плохим звуком, расскажите, Виктор…

Но вот Ремизов смотрит в меня, озарённый айфоном, да даже не в меня, а в айфон и смотрит, он слышал мои песни сотни раз, и я собираю всё меньше, я уже невыгоден, он мне оказывается не сообщник, а скорее, свидетель обвинения, если не сам прокурор – ты, Саша, решил, что андеграунд это что-то профессиональное, где можно не пить с организаторами, не ночевать на вписках, (липкий пол, залитый колой с дешёвым коньяком), не засыпать в вонючих палатках, в гримёрках и плацкартах (вонь носков, растворимый кофе), ты решил, что можно свести всё это к официозу, ты – мне, я – тебе, а как же дружба (мятые сторублёвки в такси друг за друга), Саша, как же выпить со мной в пивной? М? Не жди тогда ни пульта, ни микрофонов, ни проводов, ни моих стараний, и даже моего взгляда не оторвать от перевёрнутого столпа света – я буду листать ленту.

А обвинение тем временем скользит тёмным ногтем по списку вниз, птичьим клювом вниз, взглядом по залу – вниз, и как ни пытается, но набредает на первые ряды, где она, старшая. Та, что рассудит и утешит. Ну прошу, рассуди. Утешь. А я тебе спою вот эту твою, любимую, про Карлсона.

И она поднимает взгляд. И я понимаю, что этой песней ткнул в непонятную застарелую болячку, очередную неизвестную обиду, да известно и понятно, какую. Обиду и болячку. Улетел, но обещал вернуться. Малыш ждёт. Ждёт, что скажет строгая мама. И мама, а точнее, сестра:

– Лучше б ты не приезжал. Если б ты вообще не приезжал и не было бы этого сквозняка чужой жизни, и всё было бы не бессмысленно, Сань. Оставил их на меня. Думаешь, это легко, Сань? Я не справляюсь, я просто не справлюсь. Тебе-то дан талант, Сань, а ты стесняешься его. А чего стесняться, когда дан такой талант. Когда можешь такое. Я вот такое не могу. Живу тут маленькой жизнью, и ты привозишь, и отбрасываешь тень на всё моё маленькое, такую огромную тень. И ещё волнуешься. Ты не имеешь право волноваться, Сань. Перерос сестру? Неужели ты не видишь, Сань, что всё могло бы быть круто, если бы ты не волновался? Теперь и я волнуюсь. За тебя, за твой космос, за свой космос. Я так волнуюсь, Сань, так волнуюсь, я откровенно боюсь за свой космос. За свою маленькую жизнь. Я не хочу эту маленькую жизнь. Я не хочу этого. Ты поёшь мою любимую, про малыша, про Карлосона. Но ты волнуешься, и я не хочу этого. Ты думаешь, это легко? Я не потяну эту маленькую жизнь в своей маленькой жизни, малыша.

О, нет, это всё предположения, Сань, твои предположения, увидел статус, фото, взгляд матери вчера на вопрос, как дела у Ани, посмотри куда-то в сторону, дальше от сестры, но не туда, не на первый, до этого мы ещё дойдём, не смотри туда, если не хочешь сбиться, стоп («сто-о-оп!»), вот смотри на Машу и Вику.

Её подруги. Удивительно, что вообще пришли. В чём же они меня обвиняют? О, ну тот всё понятно. В чём могут обвинять подруги бывшей жены. Уж не его устаревший стиль или плохой звук, хотя они будут обвинять и устаревший стиль, и плохой звук, равно как и модный стиль, и хороший звук, они найдут тысячу причин его обвинить, потому что истинная причина не в этом. А в том, что бросил их лучшую подругу, точнее, она его, но, конечно, они будут на её стороне, эти обвинения так очевидны. Поэтому все эти претензия я просто пролистну, девчонки, я её любил, любил её, вот что я могу вам сказать, господа присяжные, государственные обвинители, свидетели, что смотрят с веток и проводов, и вы – как две птички-синички на жёрдочке – я любил её. Пусть это не оправдание, и вы не верите в мою чистосердечность, это так, и может быть, я до сих…

Алина?! Вот она, прилетела из Москвы на концерт в Поволжске, мерещится мне в зале суда, среди птиц – её силуэт, нет здесь, конечно, никакой Алины, да это и неважно, есть или нет, она скажет:

Почему ты такой сложный артист, почему ты никогда со мной не сближаешься, почему не отпускаешь, не сближаешься и не отпускаешь, почему сближаешься, но не до конца и не отпускаешь – до конца, почему не смотришь долго в глаза, почему смотришь в глаза так долго, так недолго, зачем ты меня треплешь из стороны в сторону, словно кошка – пойманного воробья, и летят перья, летят, лучше отвести взгляд от Алины на ту, что рядом, с тёмным каре, чокером, скуластая, опять здесь – езжу за тобой из города в город, а ты меня не замечаешь, несу тебе заветное, искомое – не замечаешь, лучше отвести, а дальше за той, с каре – Надежда Юрьевна, классный руководитель, классуха, преподавала французский, я был в английском классе и с ней сталкивался лишь на классных часах, маленькая, короткий ёжик замужем за физиком учтиво но твёрдо моей кивающей маме в коридоре у светлого окна ваш сын всегда стоит особняком отбивается от коллектива а за ней уже руссичка Галина Витальевна худая старая вальяжная тварь одетая стильно с презрительной мордой вылитая Фрейндлих как же я её ненавидел – он ничему не научится вы видели его диктант почерк его это же переводить надо с русского на русский контрольную-то он запорол а что скажут в РАйОНО да он даже пульт сюда не смог довезти над нами дамокловым мечом висит ЕГЭ вы видели его четвертные он же может получить двойку в полугодии умереть в безвестности и нищете вы вообще слышали его песни они несовременны ни туда ни сюда мы с ним возиться не будем не переведём в десятый не впишем в историю бардовской песни а мама кивает скорбно в такт его музыке переживает за…да взгляд уже не отвести вот и мама и что же скажет …

…а говорит, что он не даёт ей любви, уехал, а я так много возложила на него надежд, и ты их принял, ты ведь такой уже взрослый, тридцатиоднолетний бард, состоявшийся артист, так какого чёрта приходится за тебя переживать, каждый концерт, как на первый концерт, каждый приезд, как последний приезд, так какого чёрта ты опять забыл гитару дома, поругался с ним – только сумка

– так какого чёрта, ты не смог победить эпоху, остался незамеченным, как человек из твоей песни в конце перрона, мой мальчик, какого чёрта твой талант в тебе перезревает и никак не принесёт ничего кроме малых залов и скупых аплодисментов, ведь ты поёшь с каждым разом всё лучше и чище, и держишься всё увереннее (хотя уже стареешь, и теряешь голос, и поёшь всё хуже, и всё чаще не попадаешь в ноты, и смущаешься, становясь всё скованнее), и не в силах, я отвожу взгляд от тебя, сын, я отвожу взгляд от тебя, мам и смотрю на зрителей, и весь зал, говорит как один, и вот вам речь истца:

не обеспечил достойным звуком; не был искренним; не уместился в прошлый образ; не спел про синие дали; слишком много пел про синие дали; пел без надрыва; пытался быть модным; пел с надрывом; был таким устаревшим; пытался всем угодить; не угодил никому; вот такой была речь истца (а ещё тут промахнулся мимо ноты, не посмотрел справа от матери, где пустое место и только сумка), и речь была выражена в сухих аплодисментах, паре зажжённых айфонов, откровенном зевке, пустом месте около неё – а перед ним он не виноват.

Он (я) не виноват, ни в чём не виноват перед отцом, не считая сегодняшней ссоры, он же никогда не бил его, не обворовывал, он (я!) же даже не предал его, не предал жанр, не запорол учёбу в отцовском институте, не завалил экзамены на третьем, не бросил на пятом, чтобы сбежать в Москву, не придя на защиту собственного диплома, куда он (отец) вызвался рецензентом, впервые пошёл против своих правил, («ждал его как дурак!»), он (я) не уходил из института, он (я) не дрался с ним (только сумка, его нет) из-за сломанной гитары, нет, он, я, Саша Даль никогда такого не делал, просто он, я, Саша Даль, видит, что всё это впустую, потому что правее матери – только сумка, на которую смотрит Саша Даль. Он не пришёл на концерт.

Так невыносимо быть мной здесь, распятым микрофонами, закрыл глаза и остановился, не доиграл песни за пару аккордов до. Смотрел под ноги. Смотрю. Шляпка гвоздя из-под кроссовки. К чёрту цирк, подумал он.

Поднял голову. На стуле, заперт в микрофонах. Зал смотрел на него.

Саша хотел снять ремень гитары, встать, задеть микрофон, пойти через темень сцены, бросить всё, можно же просто преподавать уроки игры на гитаре, как Диман на барабанах, можно же на всё забить, я же не обязан проходить через всё это который раз, я могу просто отказаться, могу даже переехать обратно в Поволжск, не биться в Москве, не снимать квартиру, быть рядом с матерью, сестрой, отцом.

Свобода. Свобода, подумал он облегчённо.

Саша поднял голову. На стуле, заперт в микрофонах.

Снял ремень гитары. Встал, задел микрофон, но уже не обратил внимание. Даже не посмотрел на удивлённый зал. И двинулся в гримёрку через тёмную…

Саша поднял голову. На стуле, заперт в микрофонах.

Зал смотрел на него. По тому, как прервал песню – толчком, словно тормознув на перекрёстке – зал понял, что он на перекрёстке. Саша бродил взглядом по рядам, увидел знакомый силуэт, нет, не может быть, приехала из Москвы посмотреть, села подальше от подруг, чтобы сохранить инкогнито, бред, да, но может всё же, да нет, бред.

Саша заметил, что сжимает зубы. Уже несколько секунд. Сидит, как дурак, со сжатой челюстью.

Ладно, подумал он. Ладно. Он почувствовал, как что-то надломилось и поплыло. И тогда он – бард, муж, сын, брат, растративший талант на мелочи – заиграл следующую.

Суки. Суки. Суки! – думал Саша, и обливался потом, и тянул нежную ноту.

Полутёмный зал. Ястребиные взоры. Удивлены. Зря он так.

Последний концерт. Будет тихонько доживать, давать уроки на гитаре, так он думал, уже сидя в гримёрке, в перерыве, щёлкая треснутой кнопкой неработающего чайника. Он даже не бросит, он будет иногда играть свои песенки для вас, (так легко и горько, легко и горько), он настолько раскаивается в своей вине (легко и горько), что уже не видит вину. Как же он хочет исчезнуть с этой сцены. Простите меня, пожалуйста. Простите, думал, он, виновато улыбаясь в начале второй части, доиграть бы эту, и там ещё немного, доиграть ни для кого, ни для кого. И вот эту. И вот ту. И вот эту. И.

Последняя. Сад.

Саша откашлялся, наклонился к микрофону:

– Эта песня посвящена…

(он так хотел сказать: моему отцу – но около матери только сумка)

– …любимому городу.

Он доиграл. Он лёг в поклоне, зажмурился, ожидая удара.

Он хотел поскорее сбежать за кулисы, а кто-то стал протискиваться к выходу, встал и стал протискиваться. Или просто кто-то встал. Хлопки. Первые, порывистые, вот-вот должны смутиться самих себя в тишине, сжаться в себя, скорее бы за сцену. И вдруг зал стал пульсировать. Трепетать. Вздрагивать и гаснуть. Вода. Полилась вода. Ливень. Он подставил лицо под пощёчины. Аплодисменты. Ряд за рядом. Они вставали. Ряд за рядом. Они хлопали ему стоя. Строгие судья. Птичьи клювы. Ястребиные взоры. Когти, перья. Хлопали крылья. Вставали. Невозмутимые, непоколебимые, строжайшие судьи – вставали.

Они простили его. Простили. Плохой звук, неточное исполнение, средние песенки. Простили ему всё. Он был растоптан.

17. Анатолий Савельевич Даль

ну вот он и играет, вот он и играет, и вы все видите, как он играет, кто ж так играет, так, простите, выпендрёжно играет, это он, посмотрите, как он выделывается перед вами своей игрой, даже стыдно, и хорошо, что меня не видать и не слыхать в последнем ряду, и фляжка моя полна наполовину, и никто не скажет, что это я породил, (…) не-е-ет! я не имею отношения к тому, как он выпендрёжно играет.