Искупить кровью! (страница 7)
IV
Аникин вдруг вспомнил про еще один путь. Тот самый, который и привел его в штрафную роту. Плен, бегство, возвращение к своим, потом Смерш… Воспоминания особого энтузиазма не прибавили. Да и то, что он видел вокруг, не особо радовало.
Настроение у всех было подавленное. Давило даже не то, что погибли товарищи, а что все это – смерть товарищей и кровавый пот – оказалось зря. Вечером, уже после разгрома артиллерийских расчетов, штрафники вернулись на свои утренние позиции, покинув растерзанные немецкие траншеи. Ротный получил соответствующий приказ от командования дивизии «ввиду перегруппировки сил и невозможности удержаться на новом рубеже». Еще, чего доброго, прикажут в обратном направлении реку форсировать.
– Какого черта, если… – опять завел пластинку Деркач.
– Какого черта?.. – вопросом оборвал его Андрей. – А такого, что Колобов погиб, а ты выжил, сидишь тут и жрешь шоколад и нос от коньяка воротишь… Так что не ной и не скули, а радуйся…
– Верно Андрей говорит, – поддержал Бесфамильный. – Такие, как ты, Деркач, везде скулят – что в окопе, что на лесоповале. Посмотрел бы я, как ты в лагере заголосил бы…
Лобанов улыбнулся и кивнул на Иванчикова.
– Бери пример вот с Саранки. Пока вы тут лясы точите, он времени зря не теряет. Колбасу уминает со скоростью пулемета…
Саранка, захмелев после первых же глотков, даже не отреагировал на внимание к его персоне, вперемешку с колбасой набивая рот шоколадом.
– Ничего, Саранка пулеметные скорости заслужил… – одобрительно проговорил Аникин, разливая по котелкам вторую бутылку коньяка.
– Одно беспокоит… – отозвался Бесфамильный. – Как бы не повторилась история с тушенкой, но уже в другом варианте.
Дружный смех огласил позиции, вызвав волну замечаний и реплик.
– Ага, в шоколадном!..
– Ха-ха… Будет у тебя, Саранка, жизнь в шоколаде!..
Андрей сам был не в силах сдержать смех. Сколько уже раз он убеждался в том, насколько скоротечны на фронте скорбь и прочие унылые эмоции. Потеря товарища, отзываясь болью, одновременно означала еще одно: если ты чувствуешь эту боль, значит, ты жив. Смерть и так ходила вокруг да около, кружила над головами. Мысли о ней отогнать было невозможно, но заводить разговоры на эту тему считалось последним делом. Подсознательно пытаясь отгонять, всеми силами цеплялись за малейшие поводы жить и из любой заунывной темы, так или иначе, все равно обращались к шуткам и воспоминаниям о мирной жизни.
– Ну, что… будем…
– Будем…
– Слышали, усатовских к деревне переводят? – сказал вдруг Лобанов, принимаясь за шоколад. – Во Владимирском, говорят, девки есть…
– Откуда ты все знаешь, Лобасик? – удивленно поинтересовался Аникин. Казалось, никаким тяготам и лишениям окопной жизни не по зубам неунывающий характер Лобанова. В самой беспросветной ситуации он так или иначе находил что-то жизнеутверждающее. Девки, которых, по словам Лобанова, на гражданке у него было пруд пруди, были излюбленной темой его разговоров.
– Известно, откуда. Цыганская почта… Яшка, пулеметчик у Усатого, родом из-под Уржума. Короче, наши, вятские…
– Из третьего взвода? – примирительно уточнил Деркач.
– Ага… Так он уже познакомился с одной, самоходом два раза у ней был. Пять км туда, пять обратно… Ядреная, говорит, аж трещит на ней одевка…
– Видать, он одевку-то с нее дюже быстро снимает. Вот она и трещит… – заметил под общий хохот Бесфамильный.
– Вот бы нас тоже… в деревню… – мечтательно произнес Саранка, чем вызвал новую волну смеха.
– Сам ты деревня, Саранка… – охая от смеха, шептал Лобанов. – Кто же штрафников в деревню переведет. Нам и близко к населенным пунктам подходить нельзя. Установка такая. С самого верху.
Неожиданно в августовских сумерках из-за поворота траншеи возник силуэт парторга.
– Что за веселье? – спросил капитан каким-то усталым, отсутствующим голосом.
Солдаты попытались подняться, но парторг прервал их движение:
– Сидите, сидите. Набегались сегодня… Так по какому поводу смех?
– Да вот, Саранка… требует, чтобы роту в деревню перевели. До зарезу ему, понимаешь, девки понадобились!.. – убрав улыбку, отозвался Лобанов.
Парторг, сосредоточенный на каких-то своих думках, оперся на бруствер.
– Смотри, какое у нас пополнение боевое!.. – добродушно произнес он вдруг. – Винтовку об фашиста расколошматил, пулеметный расчет с Аникиным ликвидировал и снова в бой рвется…
Парторг имел в виду «СВТ», прикладом которой Саранка саданул по черепу во время рукопашной немца. Оказалось, что удар вышел у Иванчикова приличным, да только башка у немца была крепче чугунной, и приклад раскололся.
– Давайте, товарищ капитан, помяните Колобова…
Аникин протянул Теренчуку котелок с коньяком. Тот принял его и на секунду замер.
– Подполковника Колобова… – Произнеся, парторг осушил котелок одним залпом.
– Долго совещались, товарищ капитан, – дипломатично заметил Бесфамильный.
Капитан испытующе посмотрел на него так, что тот первым отвел взгляд.
– А ты, Бесфамильный, и время засек, небось? А не зря у тебя на каждой руке по три пары часов…
– Я ниче, товарищ капитан… – жалко проблеял Бесфамильный. – Так это ж трофейные…
– Ну хватит… Ситуация не сахар… сами видите, – сурово произнес парторг и вдруг, улыбнувшись, добавил: – Ну, не считая, что у всех у вас рты шоколадом набиты…
Замечание капитана тут же вызвало оживление. В роте парторга уважали за справедливость, и острое слово, и за то, что он частенько вступался за штрафников перед ротным.
– Аникин!
– Я, товарищ капитан…
– Примешь команду взводом. Приказ майора Углищева. Видно уж, суждено вашему взводу в «самых штрафных» числиться… Ясен приказ, командир?
– Так точно…
– Ну вот… – Сбавив суровость, капитан развернулся и уже на ходу обратился к порядком растерявшемуся Андрею: – А теперь, товарищ Аникин, входи, как говорится, в командование взводом. Кумекай, как дальше быть… Через полчаса – совещание у ротного. Часы-то есть? Ну, ничего, у Бесфамильного спросишь, который час.
Под дружный смех, вызванный последними словами капитана, тот направился прочь по траншее, но вдруг остановился и повернулся к сидящим.
– И это… Дайте хоть закусить, этого… Шоколаду.
V
Перетянутая портупеей спина капитана исчезла за поворотом траншей, но повисшая над окопом тишина продолжала густеть. Сослуживцы молчали. Никто не торопился поздравлять Андрея с повышением. Первым очнулся Саранка:
– Я же говорил, товарищ командир… что вы… товарищ командир…
Запутавшись в собственных речах, он беспомощно оглянулся на сидевших вокруг. Все продолжали упорно держать паузу.
Аникин, отпив из котелка, откинулся на спину. Коньячные пары приятно клубились в голове, как эти сиреневые сполохи сумерек над головой, сквозь которые прорезались первые звезды, такие низкие и лучистые здесь, в небе подо Ржевом.
В груди новоиспеченного командира взвода «Шу-Ры» подымалась томительная волна. Справится ли он? Радоваться этому назначению или наоборот?.. Вот и товарищи молчат. Он прекрасно знал, что средний срок жизни командира на передовой – не больше недели. Сам Колобов об этом говорил, с усмешкой обреченного добавляя: «Так что я тут – рекордсмен». И в то же время неистребимая в человеке надежда, глубоко засевшая в самой глубине души, спорила с этим отчаянием обреченности. Русский «авось» – единственная опора духа для каждого, кто, просыпаясь рано утром и добираясь живым до вечерней кромки дня, обозначенной долгожданной командой «отбой!», наблюдал неизменный «натюрморт», в буквальном смысле слова, – «мертвую натуру», воплощение смерти – картину переднего края фронта.
«Бог не выдаст, свинья не съест», – как заговор, повторил про себя Андрей любимую отцовскую поговорку. Сколько уже раз выносила его нелегкая из таких ситуаций, когда, казалось уже, все – хана. «Глядишь, и теперь не подкачаем», – словно бы убеждая себя самого, рассуждал Андрей. Он закрыл глаза, и вдруг волной неподдельных эмоций, остро пахнущих потом, смертью, ржаным колосом и всеми другими запахами тех дней, перед ним мелькнули, как вспышки реальнейшего кинематографа, картины, которые он пережил от первой до последней секунды – побег из колонны пленных, там, под Харьковом, в адском котле мая 42-го.
VI
Воспоминания нахлынули на него разом, с запахами и ощущениями, захлестнув все его существо. И Аникину вдруг показалось, что лежит он не в расположении своего взвода, на глинистой кромке переднего края обороны, километрах в двенадцати от деревни Владимирское, в редкостную минуту затишья после бесконечного, многодневного боя за высоту 200. Он лежит на животе, зажмурив глаза и вжавшись в примятую траву, и слышит, как совсем рядом – кажется, возле самого уха – тянется людская река изможденных, отрешенно испуганных пленных, бывших солдат Красной армии, подгоняемая рыкающими, словно щелчки бичей, криками конвоиров.
Минуту назад он был частью этого потока.
Он, необстрелянный салажонок, буквально с поезда, в первом бою вместе со своим батальоном угодивший в плен, – каждый миг всех тех бесконечных, наполненных мучительной жаждой и томительным бредом часов, что они брели по прожаренным пыльным дорогам Харьковщины, – с ужасом ощущал себя не Андреем Аникиным, любимцем папы и мамы, учителей и даже Марты Михайловны, строжайшего директора школы, начитанным (не в пример другим поселковым) и подающим надежды для поступления в институт, а всего лишь букашкой, никчемнейшим муравьем, которого при первой же прихоти, в любую минуту могут прихлопнуть.
Немцы объявили привал, и он пополз сразу. Потом будет поздно. Чуткие фашистские уши засекут шорох его ползущего тела. Нужно было делать это сейчас – пока колонна устраивалась, раненые со стонами усаживались и ложились на землю, пока немцы на своем «гыр-гыр-гыр» переговаривались друг с дружкой, принимаясь пить из своих фляжек, переводя дух и немного теряя бдительность. Он отполз, насколько позволил ему животный, всего его переполнивший страх, и замер, еле-еле выдержав, чтобы не вскочить и не побежать сломя голову прочь по полю. Сколько раз уже он был свидетелем таких безумных побегов, которые заканчивались одним – прицельными очередями из «шмайсеров» с нескольких точек.
Сейчас его хватятся и прихлопнут. Прихлопнут. Это слово снова и снова набухало и лопалось в мозгу, словно хлопушка. Прошлогодний ковыль шумел на ветру сухо и обреченно. Как море, которого он никогда не видел. И не увидит. Теперь уже никогда. Сейчас его найдут, прямо здесь, в этой сухой траве. Солнце палит прямо ему в затылок, и, кажется, будто уперся в затылок нарезной раскаленный ствол.
Не спрятаться, не спрятаться. Это не ветер, это их шаги. Кованые сапоги сминают и топчут созревшие стебли, и зерна сыплются с дробным, нарастающим, нескончаемым шумом, и шум этот давит на уши, и он, липкий от холодного пота, вдруг понимает, что это шумит кровь в голове, толкаемая тяжелыми, гулкими ударами сердца.