Точка после нельзя (страница 10)

Страница 10

Мила почувствовала, как где—то глубоко, в животе, начинает медленно подниматься волна – плотная, тяжёлая, горячая. Её дыхание участилось. Сердце стукнуло чуть громче. Влажность воздуха усилила запах кожи, мыла, пара – и всё это смешалось в такой телесный, плотный коктейль, что её ладони невольно сжались. Она не двигалась. Не от страха. От того, что не знала, как.

Она не ожидала этого. Даже в кино всё было иначе. Там была её реакция. Здесь – он. И его тело. Его бедра, его грудь, живот, ноги, запястья. Всё было реальным. Без маски. Без неловкости. Она смотрела на него, как женщина, а не как опекун. И это было шоком. Это было стыдно. Это было возбуждающе.

Она не сразу поняла, что задержала дыхание. Не сразу – что её зрачки расширились. А когда поняла – уже не могла отвести взгляд.

Он ничего не заметил – не обернулся, не насторожился, не почувствовал её взгляда, и в этом, казалось бы, случайном неведении было спасение: оно дало ей возможность остаться в тени, не выдать себя, не сорваться. Но в то же время именно это безразличное спокойствие обнажало её до предела, усиливая внутренний разлад – может быть, если бы он посмотрел, если бы хотя бы что—то понял, стало бы проще; а так – стало только страшнее, только острее.

Мила сделала шаг назад, прикрыла дверь – осторожно, медленно, чтобы петли не скрипнули. Спина у неё вспотела. Она не знала, как удержаться на ногах. Казалось, ступни перестали ощущать пол. Всё было где—то там, в этой душной комнате, где из струи воды, по капле, рождалось что—то совершенно иное. Не материнское. Не бытовое. Живое. Возбуждающее. И неотвратимое.

Девушка отступила в коридор, аккуратно прикрыв за собой дверь, будто боялась потревожить не Данилу, а сам воздух, который теперь казался насыщенным до предела. Она стояла, прислонившись спиной к стене, стараясь дышать ровно, но грудь предательски сжималась, пульс бился в горле, в висках, в кончиках пальцев.

Внутри всё гудело – не громко, но ощутимо, как будто тело звучало на своей частоте, на той, что годами была заглушена и теперь прорвалась наружу. Она даже не могла толком понять, что именно вызвало эту бурю – образ, случайность, тепло или то, как легко и естественно он стоял под водой, как будто знал, что имеет на это право.

Это был не просто шок. Это было открытие, мгновенное и глубокое, как вспышка. Не умом, не логикой – кожей. Данила больше не помещался в привычной ячейке. Он был не тот, кого она гладит по голове перед сном, не тот, кого учит застёгивать пуговицы. Он был живым, телесным, мужским. И оттого всё становилось опасным.

Мила попыталась отогнать мысли, но они прилипли. Её ладони были влажными, спина ныла от напряжения, тело ощущалось иначе – будто проснулось в месте, где раньше спало. Она закрыла глаза и увидела то же, что и в ванной: струю воды, изгиб позвоночника, мягкие тени на коже, капли, скользящие по животу. Этот образ врезался не в память, а в тело. Он жил в ней теперь – как ощущение, как знание.

Она пыталась выдохнуть – не просто воздух, а состояние. Но дыхание сбивалось. Ей было стыдно. Ей было страшно. И в то же время – странно легко. Как будто кто—то сорвал покров и под ним оказалось нечто естественное, но забытое. Природное. Физическое. Бесстыдное не потому, что пошлое, а потому, что не умеет притворяться.

Её взгляд упал на коврик в коридоре, на край тапка, на дверцу шкафа. Всё вокруг было обычным. Слишком обычным. И от этого – невыносимым. Потому что внутри происходило нечто, что уже невозможно было отменить.

Она прошептала сама себе: «Успокойся». Стиснула пальцы. Попробовала вернуть себе ту, прежнюю – спокойную, внимательную, заботливую. Ту, которая не думает о теле Данилы, а следит, чтобы он не забыл выключить воду.

Но вместо возвращения – было дрожание в животе. Как на краю обрыва, когда всё тело знает, что падение уже началось, даже если ты ещё не двинулся с места.

Мила стала замечать, как взгляд начинает уворачиваться сам по себе. Не потому, что она боялась увидеть что—то в Даниле – а потому что боялась, что он увидит что—то в ней. Она не смотрела на него, когда он входил в кухню, не встречалась глазами, когда он задавал простые вопросы, и особенно избегала моментов, когда он касался её – не специально, а по привычке: передавая ложку, поправляя подушку, опираясь, когда натягивал носки. Всё это раньше было частью заботы. Теперь – ощущалось иначе.

Она говорила с ним спокойно, как обычно. Помогала. Объясняла. Напоминала, что зубную щётку надо смочить, что пижаму нужно вешать на крючок, а не бросать на стул. Всё – как всегда. Только теперь каждое движение, каждое слово будто проходили сквозь вязкое внутреннее сопротивление. Как будто внутри неё появилась новая плоскость, на которой всё оценивается иначе.

И чем тише становилось снаружи, тем громче было внутри.

Она пыталась объяснить себе, что это – вспышка, случайность, накопившаяся телесная пустота. Что давно не было близости, мужского тепла, взгляда, в котором можно раствориться. Что с ней такое уже бывало – не с ним, а просто с ней. Что это пройдёт. Обязательно пройдёт. Она ведь взрослая. Умная. Сдержанная.

Но чем больше она убеждала себя, тем чаще возвращалась та картина. Не сама сцена в ванной, не форма, а ощущение. Телесная память. Пар. Капли на коже. Свет, размывающий силуэт. Он не играл, не позировал, не делал ничего, что могло бы оправдать её реакцию. Но её тело отозвалось. Без предупреждения. Без дозволения. И это ощущение не отпускало.

Иногда она ловила себя на том, что ищет его взгляд. Не в лоб – исподтишка. В те моменты, когда он ест, читает, вглядывается в упаковку с молоком, будто вычитывает формулу. Её внимание прилипало к деталям: как у него двигается горло, когда он глотает; как медленно моргает, когда устает; как сжимает пальцы, когда сосредоточен. Эти вещи раньше были незаметными. Теперь – манили.

Она ловила себя на другом. На вопросах. Не о себе. О нём. Понимает ли он что—то из этого? Замечает ли? Испытывает ли? Или всё, что она чувствует – это проекция, её собственная бездна, в которую он случайно заглянул, сам того не зная? Она пыталась держаться подальше, сохранять дистанцию. Но в тесной квартире – некуда уйти.

Ближе к вечеру, когда он звал её в комнату, чтобы что—то показать, она заходила, но стояла у двери. Когда он протягивал руку, чтобы взяться за запястье, она быстро отворачивалась, будто вспомнила о кастрюле или выключенном утюге. Когда он смеялся – так громко, искренне, с этим детским, идущим из живота смехом – её сердце замирало. Не от умиления. От боли. Потому что она видела, как он живёт. И понимала, как мало ему позволено.

Он не ходил никуда. У него не было друзей. Он не знал, как начать разговор с чужим человеком. И когда касался её – по—мелкому, буднично – в этих прикосновениях вдруг проступало что—то большее. Не намерение. Потенциал. Он не знал, что может быть желанным. Не знал, что женщина может не просто вытереть ему лицо, но хотеть прижаться.

И тогда в голове зазвучал первый настоящий вопрос. А сможет ли он когда—нибудь испытать любовь? Настоящую? Такую, где есть тепло, не из вежливости, а из тела? Прикосновение, не продиктованное заботой, а – притяжением?

Она сидела на кухне, вжавшись в край табурета, с чашкой в руках. На плите всё уже остыло. Суп с гречкой и курицей, в который она утром клала лавровый лист, теперь пахнул только варёным луком. Она смотрела в окно, но видела только отражение. Свой взгляд. Тот самый, от которого сама бы отвернулась. Потому что в нём уже не было одной только ответственности.

Этот взгляд говорил: «Ты чувствуешь». И она чувствовала.

Она пыталась подавить в себе волну. Мысль. Желание. Всё то, что начинало подниматься, как дрожь от переохлаждения. Она вспомнила, как Данила однажды подошёл сзади, положил подбородок ей на плечо – просто, без смысла, как делают дети. Тогда она почувствовала его дыхание у себя на шее. И с тех пор – оно было в ней.

Она понимала: его мир ограничен. В этом мире нет свиданий. Нет взгляда, от которого горит спина. Нет рук, которые тянутся к нему от влечения. Всё, что есть – это режим, таблетки, помощь, инструкции. А он – живой. Горячий. Чуткий. И если он когда—нибудь проснётся телом, как она – будет ли у него шанс?

И если не она – то кто? Кто тронет его так, чтобы он почувствовал себя настоящим мужчиной, а не вечным «подопечным»? Кто даст ему понять, что он может быть желанным? Не по справедливости. Не из жалости. По—настоящему.

Этот вопрос стоял в ней глухо, как набухшая дверь, которую никто не решался открыть. Она не знала, откуда он взялся. Но он уже был. И что бы она ни говорила себе – он не уходил.

Вечером она вошла в комнату, где Данила лежал, уткнувшись в подушку. Он спал неровно, сбив одеяло, обняв подушку как игрушку. Его спина поднималась и опускалась в мягком ритме. Она смотрела на него долго. Без слов. Без мыслей. Просто – вглядывалась.

А потом вышла, выключила свет, и долго сидела в коридоре, опершись лбом о стену.

Она не плакала. Но внутри всё плавилось. Потому что впервые – по—настоящему – она почувствовала, что нужна ему не только как опора, не только как тот, кто рядом из чувства долга или ответственности, а как человек, способный стать для него чем—то большим – утешением, теплом, прикосновением, которое больше не нужно объяснять словами, потому что оно само по себе значит всё.

Ночь была вязкой, неподвижной. Часы на стене отсчитывали время так медленно, что казалось – стрелки застряли между делениями. Мила сидела на диване, поджав под себя ноги, обхватив колени руками, как будто собиралась в комок, чтобы уменьшить давление изнутри. Одеяло лежало рядом, скомканное, но ей не было холодно. Её знобило не от температуры.

Она не могла уснуть. Мысли клубились в голове, возвращаясь к одному и тому же, словно кто—то водил по кругу пластинку с заевшей мелодией. Всё казалось слишком большим, слишком реальным, чтобы спрятаться от него даже под покровом ночи. А может, именно ночью это становилось особенно острым.

Её мучило чувство вины. Не за поступок – его ещё не было. А за мысль. За то, что допустила. Что позволила себе увидеть в Даниле не просто человека, нуждающегося в помощи, а мужчину. Молодого, полного тепла, открытого к ласке. Она не касалась его, не говорила, не делала ничего предосудительного, но внутри себя – переступила. И именно это пугало.

Она вспоминала, как он смотрел на неё – с доверием, с этой странной, почти детской открытостью, которая обезоруживала. В его взгляде не было расчёта. Он не знал, что вызывает в ней. Не мог знать. Но он был. Был рядом. Был живым. И что—то в нём отзывалось на уровне, который уже нельзя было игнорировать.

Мила сжала руки сильнее, ногти впились в кожу. Ей хотелось стереть из головы всё, что случилось за последние дни – взгляд, запах, прикосновения, даже её собственную реакцию. Особенно её. Но всё возвращалось. Не как фильм – как тело. Как воспоминание не глаз, а кожи.

Она снова подумала о Людмиле. Та бы поняла? Или отвернулась бы? Она ведь знала, какой Данила. Она жила с этим с рождения. Наблюдала каждый жест, каждый срыв, каждый шаг. Поверила бы она, что Мила хочет ему только добра? Или сочла бы это предательством, осквернением доверия?

Этот вопрос жёг сильнее всего. Потому что он касался не только морального, но и личного. Людмила была для неё важна. Её слово весило. И сейчас, в темноте, Мила мысленно говорила с ней. Спокойно. Тихо. Без оправданий. Без обвинений. Просто спрашивала: «Ты бы поняла? Ты бы простила?»

И где—то внутри слышала ответ – не словом, а ощущением. Что Людмила бы не осудила. Потому что знала, каково это – быть рядом с тем, кого нельзя отпустить. С тем, кому никто не даст ничего, кроме тебя.

Мила уговаривала себя, что это не желание. Не страсть. Не что—то разрушительное. Это – жалость. Это – сострадание. Это – человеческая попытка дать хотя бы крошку того, что другим доступно каждый день: тепло, близость, прикосновение, в котором нет обязанностей, только принятие.