Точка после нельзя (страница 2)
Она повернулась к нему – взгляд её был открытый, но тусклый.
– Нет. Просто невесело.
– Я могу подлить веселья. Хочешь чай с корицей?
– Нет, Паш. Спасибо. У меня – растворимый без сахара и смысла. В самый раз под серый день.
Он немного помолчал, потом сказал:
– Ты иногда так говоришь, будто у тебя внутри другой мир. А снаружи ты – только оболочка. Ходишь, дышишь, улыбаешься – но как будто сквозь стекло. Ты здесь, но не здесь.
Мила ничего не ответила. Просто посмотрела на него с благодарностью – не за сочувствие, а за то, что хотя бы один человек заметил: она действительно не здесь.
Он ушёл. А она снова осталась – с мониторами, папками, клавиатурой и окнами, в которых отражалась не жизнь, а расфокусированная грусть.
И день потёк дальше – в своём медленном, тягучем течении, где всё было предсказуемо, как список задач в Outlook. Только внутри что—то назревало. Пока ещё тихо. Но с каждым часом – всё ближе.
Когда день в офисе истощился до последних вкладок на экране, до щелчков мыши, до чужих голосов в коридоре, от которых не оставалось даже раздражения, а только тусклая пустота, Мила выключила монитор, сложила бумаги в стопку, аккуратно, по линейке, как делала всегда, и натянула пальто, которое висело у входа и пахло городом, ветром и подземкой.
Задерживаться не имело смысла – ни в кабинете, ни в самой себе. На часах было чуть за шесть, и улица ещё держала в себе остатки дневного света, но неуверенно, будто вскоре собиралась от него отказаться. Фонари уже начали подрагивать, оживая один за другим, как усталые вахтёры, которых разбудили без спроса.
На автомате свернула в универсам. Тот самый, у дома с облупленным фасадом и щербатым крыльцом, где продавцы сменялись редко, а лица покупателей были давно знакомы, хоть имён никто и не знал. У входа пахло копчёной колбасой, мылом и тёплым воздухом из пекарни, где раз в день выставляли подгоревшие ватрушки. Возле овощного отдела стоял мальчишка с рюкзаком, выбирал мандарины, и продавщица, не отрываясь от телефона, ругала его полушёпотом, будто сама себе.
Мила вошла, будто в туман. Свет флуоресцентных ламп гудел где—то над головой, и всё пространство между полками казалось разбавленным раствором безвременья. Руки, не спрашивая, потянулись за знакомым: пачка макарон, консервированный горошек, чай без ароматизаторов, серый, как погода за окном. Тонкая упаковка хлеба – обычный нарезной, лёгкий, как пустота, и такой же безвкусный. Пара яблок, не самых красивых, но твёрдых, потому что мягкие быстро портились, как всё живое, оставленное без присмотра.
У молочного отдела притормозила. Взгляд скользнул по рядам йогуртов, творогов, кефиров, и, не задержавшись ни на чём, остановился на баночке сметаны, привычной, как собственное лицо в зеркале утром. Дальше был отдел с крупами, где сыпались тихие песчинки рекламы с радио, и звучали слова, которые никто не слушал. В зале пахло стиральным порошком и пластиком, от которого мутилось в затылке.
Очередь к кассе была короткой. Перед ней стояла женщина с зелёной сумкой на колёсиках – одной из тех, кто всегда ищет скидки и находит, а потом долго пересчитывает мелочь. Кассир, молоденький, с красными ушами, будто только пришёл с мороза, отстранённо пробивал покупки, даже не глядя. Когда очередь дошла до неё, Мила молча выложила покупки, сунула карту в терминал, и, дождавшись короткого сигнала, забрала чек, словно ненужный обрыв бумаги.
На выходе дверь заскрипела – как всегда. Скрип был точный, внятный, он завершал сцены этой жизни с такой же незыблемостью, как финальные титры в фильме. За порогом вечер окончательно вступил в свои права. Улица светилась тускло. Дворники в оранжевых жилетках молча сдвигали мокрые листья к обочинам, машины двигались, не издавая звуков, люди шли, уткнувшись в телефоны, и весь этот мир казался сном, который кто—то смотрит со стороны.
Путь домой был коротким, знакомым до ступеней, до каждой выбоины на асфальте. Проходя мимо лавочек, Мила невольно вспоминала, как когда—то на одной из них Людмила пила с ней кофе из пластиковых стаканчиков и рассказывала про Данилу – своего единственного сына, большого, неуклюжего мальчика с растерянным взглядом, навсегда оставшегося в состоянии испуганного ребёнка. У него с рождения была умственная отсталость, тяжёлая форма, из—за которой он с трудом понимал происходящее, путался в простейших действиях, но при этом был добрым, ласковым и сильно привязан к матери. Людмила тогда с горечью говорила, как он боялся дождя и просил её "спрятать небо". Тогда казалось, что всё ещё можно успеть – найти помощь, поддержку, устроить будущее, наладить и понять. Тогда ещё не было ощущения, что всё идёт к финалу, и что однажды ответственность за этого беззащитного человека может оказаться на чьих—то других плечах.
Подъезд встретил её привычным запахом варёных макарон, выветрившейся краской и сыростью. На втором этаже хрипел старый телевизор, на третьем кто—то курил в форточку, и дым, тягучий, со сладковатым оттенком, медленно заползал в пространство между пролётами. Ключи нашлись сразу. Щелчок замка прозвучал громче, чем следовало, как будто квартира сопротивлялась. Но всё было на месте. Сумрак, знакомый до тени под подоконником. Холод в коридоре. Тишина, от которой не спасают ни радио, ни музыка, ни даже телевизор, пусть даже на полную громкость.
Скинула обувь, повесила пальто, прошла на кухню. Чайник поставила почти машинально, даже не взглянув на него. Пакеты с продуктами сложила в угол, сметану убрала в холодильник, хлеб – в ящик. Всё было так же, как всегда. Даже слишком. Тело двигалось само, будто отрабатывало хореографию, выученную годами.
Переодевание началось с водолазки. Потянула через голову, освободила волосы, подцепила резинку, сложила её на подоконник. Джинсы с трудом поддались, залипшие за день, и тут, в самый разгар будничного, почти ритуального жеста, воздух прорезал звук – телефонный звонок, резкий, сухой, нарушивший спокойствие квартиры неожиданным вторжением.
Не мелодия, не приятный сигнал – именно звонок. Простой, стандартный, даже немного старомодный, как в старых домах. Он звучал отчётливо, резко, вразрез с атмосферой. Пространство сжалось. Звук не просто прозвенел – вошёл внутрь, как игла. И остался там, звеня вторым кругом, будто требуя внимания.
Мила замерла. Пальцы ещё держали пояс. В голове что—то дрогнуло. Всё тело ощутило холод, будто квартира в этот миг потеряла тепло. Звонок повторился. Не спешный, но уверенный, как будто на том конце знали: она дома. Знали, что услышит. Что возьмёт трубку. И в этом знании было что—то неумолимое, как шаги за спиной в пустом переулке.
Пошла медленно, будто через вязкий воздух. Телефон лежал на тумбочке, экран светился тускло. Номер не определился. Внутри всё уже знало, что ничего хорошего быть не может. Никаких радостей, никакой неожиданной встречи. Только нечто важное и болезненное. И от этого предчувствия сердце начало биться не чаще, а наоборот – медленнее, словно готовилось остановиться.
Взяла трубку.
– Да?
Ответ пришёл не сразу. Сначала – лёгкий шум, а потом голос. Женский, ровный, с той осторожностью, которую легко узнают по опыту – осторожность тех, кто приносит весть, но не имеет права сказать её прямо.
– Это Мила?
– Да, я слушаю.
– Извините, что беспокою вас в такое время… Я звоню из приёмного отделения городской клинической больницы. У нас только что скончалась Людмила Аркадьевна Громова. Вы были в списке экстренных контактов, указанным при госпитализации.
Мила невольно опустилась на край кровати. Пальцы стиснули трубку.
– Да… я знала Людмилу. Мы были близки. Она была моей подругой. Самой близкой. Почти как семья…
На том конце повисла пауза. Потом голос стал мягче, тише, почти сочувствующим:
– Её привезли днём, внезапно. Сильные боли, резко ухудшилось состояние. Мы пытались стабилизировать, сделали всё возможное, но, к сожалению… инфаркт оказался обширным. Она умерла в реанимации.
Мила не сразу поняла, как трубка оказалась в её руке, почему в комнате так холодно и куда делся звук кипящего чайника. Всё вокруг замерло. Дальше слов не требовалось.
Когда голос в трубке смолк, пространство вокруг будто изменилось. Стало не тесным, не пустым – чужим. Воздух перестал быть воздухом, он больше не принадлежал ей, не обволакивал, не утешал, а навис, тяжёлый, неподъёмный. Ничего не происходило. Ни движения, ни жеста, ни слова. Всё остановилось в том положении, в каком застала её весть. Комната зафиксировалась, как на фотографии, только теперь она была без света, без смысла и без самой себя.
Звук за пределами сознания ещё вибрировал – не голос, не конкретная фраза, а само ощущение, с каким сообщают то, чего не должно было случиться. Всё остальное растворилось: улица, вечер, чайник, в который только что залили воду. Осталось одно слово, даже не произнесённое – оно не нуждалось в артикуляции, потому что вошло в неё не через уши, а прямо внутрь, ударив в сердце. Смерть. Людмила умерла.
Никаких попыток осознать, никакой борьбы за понимание. Всё внутри замерло, и в этой неподвижности не было покоя. Только оцепенение. Мысль не формулировалась, не выстраивалась в цепочку. Сознание работало фрагментарно. Пульс – тише, чем обычно. В груди – давящая тишина. В горле – воздух, который не удавалось вдохнуть до конца.
В голове вспыхнули сцены – не воспоминания, а ощущения, запахи, голос, который больше не прозвучит. Людмила держит в руке кружку, ставит на стол, говорит: «Ты чего опять молчишь, Милка?». Людмила завязывает на ней шарф, ругает за тонкие колготки. Людмила укладывает Данилу спать, выключает свет в прихожей, возвращается на кухню, садится напротив и спрашивает: «Ты останешься?» Эти обрывки пронеслись не как кадры прошлого, а как настоящая боль, от которой нет защиты.
Место в теле, где раньше была уверенность, стало пустым. Ни страха, ни желания плакать – только ощущение, что всё разом ушло. Не ушло – вырвалось. Из—за груди, из—под рёбер, из глубины, где жил смысл. Слова, сказанные женщиной из больницы, растворились, как только были услышаны. Остались не факты, не инструкции, не адреса – осталась только пустота.
В этом доме больше никто никогда не скажет: «Я рядом». Не будет, кому позвонить поздно вечером просто так, не о чём. Не станет того взгляда, в котором всегда можно было спрятаться от самого себя. Людмила была не просто старше. Не наставницей, не матерью. Была точкой опоры, единственным человеком, с которым мир казался не таким равнодушным.
Теперь не было даже пола под ногами. Ощущение, что провалилась в нечто вязкое, где нельзя двигаться. Пальцы, до сих пор вцепившиеся в телефон, начали неметь. Кожа под ними – ледяная. Ни один мускул не отзывался. Всё тело, как выжатая губка, из которой ушло всё живое. Стул, на котором сидела, больше не чувствовался. Казалось, висит в воздухе, подвешенная в момент, который не двигается.
Где—то глубоко, почти на инстинктивном уровне, начало шевелиться осознание. Оно не было мыслью – скорее, отголоском обязательства. Данила. Ребёнок в теле взрослого. Оставшийся теперь совсем один. Привязанный, зависимый, беспомощный. Людмила была всем: домом, языком, зеркалом. Без неё мир распадается для него на бесформенные куски. Кто теперь соберёт их? Кто скажет, что всё будет хорошо, даже если это ложь?
Сердце сжалось. Но не от страха. От ответственности. От того, что этот груз уже не отнять. Он стал частью её самой в ту секунду, когда оборвалась связь. Было бы легче, если бы появился кто—то, готовый взять это на себя. Родственник, врач, опекун – кто угодно. Но никто не появлялся. Только гул в ушах и темнота за окном, в которую не хотелось смотреть. За ней не было ни людей, ни света – только чужое шевеление города, которому всё равно.