Совиная тропа (страница 2)

Страница 2

Мы бражничали в студенческой компании в одной из комнат этого беспутного вертепа (общежития), где окна были такие грязные, будто не мылись со времён потопа. Представлены мы не были, я видел эту гурию впервые. С какого курса? Что за факультет? Да какая разница! Она была без кавалера – бесконвойной. Вино горячило кровь, я кидал в её сторону обжигающие взгляды, и – да, она плавно, с этим вот бесподобным поворотом головы, тоже смотрела на меня с интересом. В процессе перегруппировок (люди приходили и уходили, вставали и вновь садились за стол) мы оказались рядом. Все знают – в отношениях полов есть грани, преодоление которых невозвратно: за теми рубежами бурлят энергии, которые сильнее нас. Жизнь, в принципе, гораздо проще, чем принято об этом говорить, но в простоте своей – разнообразна. И счастье – в простом, не в сложном. Несколько слов, улыбок, бережных касаний – и проскочила искра. Да, ты дал понять, что её женственность тебя пленила, околдовала, что она желанна – тут редкая дева останется равнодушной и не откликнется на зов. «Ты куришь?» – спросила она, играя сигаретой. «Нет, – был мой ответ. – Я все силы без остатка отдаю вину». Она приняла шутку благосклонно. Но это ничего ещё не значило – на этой стадии легко врубить и заднюю. А вот когда наши пальцы сомкнулись и наши губы свели знакомство – тут уже конец. Мы словно бы очутились на обледеневшей крыше и оба заскользили в пропасть. И здесь уж всё – не уцепиться, не спастись. Падение неизбежно, какие бы ни имелись обязательства перед другой или другим.

Что добавить? Ночью она проявляла фантазии, но не назойливо, и умела скрашивать паузы отвлекающими пустяками, а утром умудрялась быть озорной и ничего не помнящей. В такую можно и влюбиться. Да, собственно, я и был немножечко влюблён.

Что ещё? Однажды я застал её плачущей у телевизора. На экране мелькало нечто научно-познавательное, приглашающее заглянуть в область тайн природы и загадок бытия – что-то из цикла «Ребятам о зверятах». «Представляешь, ежата… – всхлипнула она. – Какие они… какие крошки. Я раньше думала: ну как же, как же они, как же… А тут… Вообрази – рождаются с мягкими иголками…» По щекам её текли слёзы умиления.

Вторая была старше, лет двадцати двух. Ушла с третьего курса геофака в академку, но продолжала жить нелегально в комнате с подругой, таясь от строгой комендантши. Родом она была из валдайской глубинки, с крестьянскими корнями, что сказывалось в её деловитости и хватке. Звали валдайку Тамарой – запомнил, потому что другой Тамары за всю жизнь не знал, – волосы она выбеливала перекисью, а ногти её, всюду, где были, покрывал фиолетовый лак. Она вела свой скромный бизнес – возила на продажу шубы, которыми на Троицком вещевом рынке (такого нет уже) торговала её напарница, державшая там палатку. Вторая половина девяностых, «челноки» с огромными непромокаемыми клетчатыми сумками… Европа тогда уже голосовала размягчёнными извилинами за близкородственные отношения с природой – и по идеологическим соображениям отдавала предпочтение химическому меху перед норкой и куницей. В России же по-прежнему была сильна инерция традиции – и натуральные меха носили без стыда. Челночной торговлей в ту пору занимались многие. Кто-то доставлял из Польши косметику и палёные ликёры, кто-то – из Китая фальшивые кроссовки «адидас». Тамара возила тугие клетчатые сумки с шубами то ли из Турции, то ли из Греции, то ли из Хорватии, – словом, из какой-то средиземноморской страны, где знают толк в морозах, вьюгах и пушных нарядах.

Она отлично разбиралась в изнаночных скорняжных швах, и у неё был строгий график поездок. Она вообще старалась держаться заведённого порядка и чёткой последовательности действий как в области предпринимательства, так и в личной жизни. Как божество древнего мира, она со страстью пожирала детей, не позволяя им проливаться ни на живот, ни на простыню. Но если я, например, говорил ей: «Томка, ты мне вчера приснилась. Приснилась, и я проснулся как последний идиот – счастливым», – на её лице тут же проступало замешательство, она терялась, в её голове начиналась сложная работа. Дело в том, что все прежние Тамарины мужчины, похоже, были под стать ей и её коммерческим запросам – циничны и расчётливы. Им нельзя было верить, их нужно было ждать, их следовало добиваться, и чем сложнее это давалось, тем слаще была награда: любовь – крапива стрекучая. А я? Полагаю, я выпадал из ряда её прежних мужчин и вообще из её вселенной товарно-денежных взаимосвязей – ей представлялось, что я жажду не только её тела, но и души. А душой, надёжно прикрытой симпатичным лицом, она была не готова делиться – потому что этим она ни разу прежде не делилась, а стало быть, не знала рыночной цены товара, и с врождённой крестьянской подозрительностью боялась продешевить. Должен признаться, мне было хорошо с ней, я чувствовал исходящее от неё заботливое тепло. Но это ничего не значило. Рядом с батареей парового отопления тоже не холодно, но жениться на ней никому не приходит в голову.

Обе истории длились недолго, стояли в длинной череде других (а что делать, если я такой обаятельный?), и рассказаны лишь для того, чтобы понять дальнейшее.

* * *

Теперь вернёмся к Емельяну.

Однажды в университете Красоткин доверительно сказал мне, что по неосторожности подцепил кое-какую стыдную хворь. Я посочувствовал, и даже искренне, – но он искал не сочувствия, нет. Какой прок в сочувствии при подобных обстоятельствах? Он искал помощи – и я, по его мнению, мог по-товарищески прийти ему на выручку. Просьба заключалась в следующем: я окажу неоценимую услугу, если предоставлю ему ненадолго свой паспорт, чтобы он, Емеля, смог отправиться в мой районный КВД, записаться на приём к врачу и пройти курс лечения. (Тогда был такой порядок, а о платной анонимной помощи в те времена не слыхивали слыхом.) В противном случае, мол, ему придётся обращаться по месту прописки (Луга? Тихвин? Ивангород?), а тут – сессия, пропустить никак нельзя… Ну что ж, бывает. Мы не звери – я вошёл в положение и дал паспорт. Он через пару дней вернул.

Стоит ли говорить, что он меня подлейшим образом подставил?

Я позабыл уже об этой истории, когда примерно через месяц нашёл в почтовом ящике уведомление: в такой-то срок явиться в КВД. Хорошо, в тот день почтовый ящик проверил я, а не отец, – у отца был суровый нрав, и тяжёлой сцены родительского изумления (вот до чего дошло! в кого такой ты уродился?!) было бы тогда не избежать. Понятное дело, я не желал ни огласки (событие не из тех, какие колобки выставляют напоказ), ни повторных извещений. Я пошёл.

Всё разъяснилось быстро. Оказывается, я был в диспансере (не я – Красоткин), где признался, что подцепил, что грешил самолечением и, вроде бы, управился с недугом. Однако, как сознательный член общества, полагаю, что надо удостовериться в полной победе над нехорошим и, увы, успевшим проявить себя процессом. У меня (не у меня, у Емельяна) взяли мазок, сделали анализ, инфекции не обнаружили, но прописали полный курс лечения – болезнь могла спуститься вглубь, укрыться в недрах организма, укорениться и оттуда прорасти вновь, грозя опасностью мне и тем, ну… кому – понятно. На процедуры я не пришёл (не я, уже понятно всем), поэтому, выждав время, меня (теперь, действительно, меня) и вызвали уведомлением.

Что дальше? Требовали указать имя и адрес предполагаемой разносчицы заразы, а также выдать тех, с кем имел близость после. Ничего не оставалось, как солгать о случайной связи на панели – а так, мол, я анахорет. Потом мне две недели ставили уколы в ягодицу (больно), брали мазки, засовывали металлическую трубку (чертовски неприятно) в уретру… Словом, пришлось пройти через непростительные унижения. Сорвись я, сбеги – дело бы завершилось принудительными мерами. То есть я – здоровый – лечился взамен того, кто действительно был болен. Впрочем, последнее неочевидно. (Теперь уверен: всё – спектакль, обман.)

Законно ли моё негодование? Нет сомнений. Я был демон мести. Я был буря.

Попробовал отыскать мерзавца. Но сессия закончилась, народ из общежития разъехался… Собственно, Красоткин туда больше и не вернулся – жил в дальнейшем, перебираясь с одной на другую, по съёмным берлогам. Да и я потерял отчего-то вкус к охоте в тех угодьях.

Я долго был в тяжёлом гневе. Весь кипел. Потом немного поостыл – шприцы и трубки остались в прошлом, нехороший осадок таял. Стал рассуждать: за что?

Да, за что? Он, Емеля, жил в том месте, где я искал весёлых развлечений. Искал открыто, не таясь, и даже бравируя амурными интрижками. Он всё видел. Возможно, молча осуждал. Ведь я вносил в его дом… Что? Грязь? Не соглашусь. Но и чистотой это назвать никак нельзя. Только болван станет утверждать, что любовь всегда права – пусть даже устремления её чисты (а чисты ли были мои?..), но и из самой белой глины можно слепить отъявленную непристойность. Быть может, Емеля хотел таким вот вероломным способом меня наставить и предупредить о будущих последствиях моей неизбирательности? (Хотя это неверно – я выбирал, и вовсе не согласен был пленяться женственностью там, где её не находил.) Может, он так ломал меня, поскольку эмоциональная окраска его мысли обо мне имела вид брезгливой неприязни? Ломал, как кобеля с не в меру озорным характером… То есть, как сам он думал, не ломал – а исправлял, облагораживал, будто болванку, заготовку, полуфабрикат творения. Возможно, он даже скорбел, горько сочувствуя тому пустому, суетному пути, который мог привести меня в беспутство и застенки диспансера. Не знаю. Я не понимал. Ведь говорил уже: он был другим, не таким, как большинство, как я. А стало быть, и соображал иначе.

Как соображал? Каким был? Позже я, кажется, понял: ему не хватало в жизни огня – обыденность казалась ему такой пресной и безвкусной, что за обеденным столом он, не снимая пробы, перчил харчо и досаливал в тарелке солёный огурец. Не то что бы буквально – нет, в фигуральном смысле. А ещё он хорошо умел хотеть. Не чушь какую-то из череды – шмотки, рубли, «порше», сексуальная рабыня, два пива, личные хоромы, – какую хочет всякий ювенал, а ого-го чего. Сказать по чести, он жаждал невозможного – чтобы его подвижному уму стало послушно мироздание. Но, разумеется, не сразу, а постепенно – в ногу с взрослением души. Недурно, да?

Однако я забежал вперёд. Вернёмся в предысторию.

Итак, гнев мой остыл – и, когда мы наконец вновь встретились, я не стал с ним драться…

2. Пражский крысарик

Драться не стал, но – как встретились – сгрёб за грудки и чувствительно встряхнул. Емеля улыбнулся хорошо поставленной улыбкой – светлой, смущённой и доверчивой (она до сих пор при нём, и он её, когда потребуется, пускает в ход).

– Ну что, родной, ответить надо, – сурово сообщил ему, сгущая внутри себя грозу. – Скажешь, пошутил? Блеснул идиотизмом? Что зубы скалишь? Всё, кончилась потеха…

Я заводил себя – ещё немного, и из меня наружу молнией бы полыхнул разряд.

– Где ж тут идиотизм? – Красоткин не пытался высвободиться, но и страха в его глазах не было. – Идиотизм – это реклама обувного магазина: «Готовы вас обуть». Видел такую недавно на Большом проспекте Петроградской. У нас с тобой другая штука…

– Какая штука, окаянная душа?

– Аттракцион: глазок в грядущее.

– Ты рака-то не заводи за камень!

Я всё пытался разбудить в себе злость, достойную этого слова; аргументы по большому счёту закончились – брал голосом.

– Да брось… Ведь обошлось, всё на места вернулось. Зато в багаже – ясное представление о перспективе. То, что нас не убивает… и так далее.

– Кончай юлить! Свинью подкинул – должен почками ответить.

– Опять двадцать пять. Скажи лучше, ты слышал что-нибудь о пражском крысарике? – спросил внезапно Емельян.

– Какого… – начал я, но порыв мой был уже наполовину обезврежен. Помните, у поэта: «Шла борона прямёхонько, да вдруг махнула в сторону – на камень зуб попал…». – Зачем бодягу эту замутил – не хочешь разъяснить? Не слышу!..

Дело было возле факультета, в грязно-жёлтой аркаде галереи. Пахло ранней осенью, старая охра стен, пестревшая студенческими автографами, шелушилась и опадала чешуйками.

– Видишь ли, Парис… – (Забыл сказать: зовут меня Александр, а кто-то (уж не он ли, не Емеля?) на факультете перекрестил в Париса – и прижилось…) – Ты понял, да? Там оказаться можно и при более печальных обстоятельствах… – Он снова улыбнулся. – Да ладно! Зачем о грустном?..

Я отпустил его ветровку.

Читал когда-то, будто есть в голове у человека специальные нейроны – зеркальные. Они отвечают за копирование действий и чувств других. Мы смотрим на чужую радость – зеркальные нейроны пощипывают наши внутренние струны, и мы, улыбаясь, радуемся тоже. Смотрим на чужие мучения – и, сострадая, испытываем боль.

– Пойдём, – его взгляд излучал дружелюбие, – я знаю место, где смешивают потрясающий коктейль!

– Гад ты, Емеля… – Запал мой окончательно иссяк. – И чем же он хорош?

– Наутро ты ничего не помнишь. Зато тебя запомнят все. Осушим мировую? Угощаю!