Совиная тропа (страница 5)
Далее он пояснил, что тропа тайного благодеяния многого потребует от того, кто на неё ступил. Так что придётся поработать над собой. Зато она и многое дарует тому, кто идёт по ней. Она погружает в другое, давным-давно утраченное нами измерение – то измерение, что родственно пространству мистерии, горизонтам героического и жертвенного или сокровенному опыту веры. Потому что тропа тайного добра со всеми своими извивами и петлями – тоже не от мира сего. И она возвращает идущего по ней в то сверхчувственное состояние, которое некогда было присуще человеку и которое он потерял. Потерял – и теперь тоскует по нему, толком не понимая причину своей тоски. То состояние, которое Лев Толстой описывал как инстинктивную, блаженнейшую первобытную потребность добра в человеческой натуре, теперь напрочь задавленной воображаемыми знаниями о свободе, деспотизме, цивилизации и варварстве. Но на этой тропе, на совиной тропе, чувства вновь начинают обретать былую подлинность. Вот только для начала надо отбросить тиранию чужого мнения, погоню за успехом, жажду воздаяния и другие обольщения мира, склонившегося к ногам золотого тельца. Всё это придётся сделать, иначе ты просто не увидишь никакой тропы.
Примерно так.
* * *
Что там, в «Блиндаже», было дальше? Ещё не раз разбрызгали. Кажется, я изливал Красоткину беспутную душу. Всплывает фраза: «Понимаю: ты не мой духовник, но я всё равно не могу заткнуться и избавить тебя от потока этих нелепых откровений…»
Потом жидкость в очередном графине закончилась. К нам подошёл владыка стойки (по фамилии Овсянкин), таинственный, как теорема Ферма, – глаза его, подобно глазам хамелеона, смотрели в разные стороны. Час расплаты. Емеля, отсчитывая деньги (угощал), высунул от усердия язык, словно малыш, вырезающий из бумаги снежинку.
Итог? До этого дня мы были знакомы с Красоткиным верхами. После двух графинов коковки сошлись накоротке. На годы. Сговор между нами о мире, пригодном для счастья, – Фаустом себя не мню, – был заключён и, как ни странно, укоренился в памяти, свернувшись до поры, как сворачивается в кишке бычий цепень.
Потом вышли на улицу, где я тут же проглотил шального осеннего комара. Вечерний воздух пах дождём, уже, хвала небесам, прошедшим. Под светом фонаря кирпич стены казался воспалённо-красным, будто ошпаренным, а лужи драгоценно блестели, точно напоказ.
Коковка воодушевляла отменно, пьяня и зовя в полёт. И сны дарила весёлые, гулкие, пенные – словно газированные. После «Блиндажа» ночью я впервые упал во сне с кровати.
3. Не Дюймовочка
Накатывали и отступали волны лет. На языках державших хвост по ветру философов, деливших с нами, историками, здание Новобиржевого гостиного двора, затрещали сорочьи термины нового времени, своей бездыханностью словно бы иллюстрируя постулат: дескать, автор умер. Правительственные реформы, обещавшие прогресс и процветание, шли своим путём, повседневная жизнь – своим. В то, что им суждено когда-нибудь встретиться, не верили уже ни экономисты, ни фантасты. Потом второй раз полыхнул Кавказ (как сказал Красоткин позже, война сделала страну сильнее – так прививка делает сильнее организм; в данном случае – прививка опасности).
Потом и университет оказался за спиной, в беспечном прошлом. Мой строгий отец ушёл в другую семью (новой его семьи я не видел, по настоянию матери дав слово очно с отцом не встречаться), не испугавшись в пятьдесят сойти с привычной колеи. (Вот и ответ, в кого такой я уродился…) А мать, промаявшись несколько лет в печали и обиде, вышла на пенсию и завела тетрадь, куда принялась записывать полученные за время жизни комплименты – с памятью у неё всё было в порядке.
Красоткин устроился редактором в издательство. Душа его взрослела, и вслед за этим желания Емели росли и взрослели тоже, становясь столь велики, что, казалось, реши он окунуться в море, обременённый их грузом, как море тут же выйдет из берегов. Я же, представлялось мне, оставался прежним – бодрым и скорым на подъём.
Выше я писал, что с годами изменился, стал другим. Тут нет противоречия – изменился в том смысле, что сделался сложнее, глубже, как требовала того тропа тайного блага. Но лёгкость характера и темперамент меня не оставляли. Поэтому выходит – как будто изменившись, не изменился.
* * *
До того застолья с Емелей в «Блиндаже» я жил довольно просто – с огоньком, но, скажем так, линейно. Красоткин через идею тайного добра внёс в мою жизнь большую загогулину.
Первый шаг оказался неожиданным. Спустя некоторое время после нашей знаменательной беседы, Емеля рассказал, что недавно был на встрече одноклассников, и с той поры всё время думает об одной девице – о Кате Кузовковой с задней парты. В хорошем, то есть, направлении думает – как ей помочь. Врачи нашли у неё предрасположенность к диабету, и эта самая предрасположенность печально нарастает. А ей всего-то двадцать с небольшим! Девчонка славная – работает и учится на заочном в Институте культуры, добрая душа, затейница, в школьном хоре пела звонко… И скромная – не навязывает окружающим своё существование. Беда только – в ней центнер веса. Надо непременно избыток тела – того… Иначе диабет её сожрёт. А ей не хватает волевого усилия: только булочку сладкую или батончик карамельный с орехами увидит – теряет всякий над собой контроль. А булочки и батончики эти – в каждой витрине.
– Придётся посодействовать, – сказал он.
– Как тут посодействуешь? – я удивился.
– Очень просто. – Красоткин с прищуром улыбнулся, будто кот на пригреве. – Любовь чудеса чудесит.
– Ха-ха! – я хохотнул. – А кто счастливчик? Что-то равновеликое? Какой у голубчика удельный вес?
Емеля посмотрел с укором.
– Да ты уже одурел совсем… от буйного счастья продолжения рода! – (У меня по той поре сложились сразу две лирические истории. Ребром стояла проблема выбора. Я с Емельяном поделился.) – В тебя она должна влюбиться! Понял? В тебя, голубчика…
– В меня? – опешил я.
Сначала подумал: шутит. Однако Красоткин не шутил. Тогда я возразил: мол, я с бестиями этими – только по зову сердца. Что я – жиголо по вызову? Девушка сперва должна зажечь во мне чувства. А ты говоришь – там центнер… Никогда! Пышки не зажигают мои чувства.
– Нет, – сказал Емеля, – ты не жиголо. Ты – Парис, соблазнитель чужих жён.
– Так она ещё и замужем!..
Я был сбит с толку. Настолько, что даже не обиделся.
* * *
Катя Кузовкова была не замужем – я Красоткина неверно понял. Он имел в виду, что я не жиголо, а бескорыстный обольститель (это потом уже обольщённые девы станут чужими жёнами и матерями, о чём, естественно, ни я, ни кто другой, за исключением Емели, не думал).
Однако верно ведь, всё так и есть – бескорыстный обольститель. В том смысле, что не приемлю вещественную корысть – не жду в награду ни денег, ни чего-то в товарном виде. Награда здесь другая… Такая, что в ожидании её мышиной дрожью бьёт колени. Вот говорят о том, кто сильно нервничает в ожидании чего-то: дрожит, как девица в опочивальне. А что, только девиц то самое… то самое предчувствие манит, томит и обращает в трепет? Не только, нет. Трепещет каждый… если, конечно, не большой руки прохвост. Это потом, уже пообтеревшись, понимаешь, что то, что происходит между тобой (каким-то тобой абстрактным) и ней (абстрактной тоже) в постели, дарует лишь сиюминутную отраду – здесь и сейчас, и никогда ничего не обещает в будущем – ни любви, ни мудрости, ни героической смерти. И даже не переносит тебя на острова блаженных, а лишь даёт смутное представление об их существовании. Такая торопливая экскурсия в авто без остановок. Экскурсия, которая тебя никуда не привозит, но, сделав круг, возвращает обратно, туда, где до того и куковал. Какая всё же злая ирония таится в уместном к этому случаю глаголе «познавать»!
План у Емели был следующий… Собственно, никакой даже не план, а так – соображение. Типа, она грустит в зябком одиночестве, в тихой печали от неполноты жизни, обусловленной её избыточной телесной полнотой, а тут – я в балетных туфлях… Словом, я должен был явиться перед очи Екатерины неотразимым образом. Так нарисоваться, чтобы не стереть. Чтобы она мной беззаветно прельстилась. Беззаветно и – что делать, раз пышки мне не по сердцу, – безответно. А дальше эта безответная любовь сама её иссушит диким жаром. (Вот написал – и оторопь берёт: как вообще могло такое в голову прийти? Что были мы за идиоты? Но это всё теперь, с вершины нынешнего дня, а тогда… Пустоголовая юность, студенты – что с нас взять?)
Мне идея не понравилась. Я представлял себе совиную тропу иначе. Совсем не так. Но Емельян уговорил.
– А что, если от безответной любви, – последний раз взроптал я, – она впадёт в хандру и чёрную тоску? Впадёт – и набросится на сладкие булочки для утешения? Её ведь только шире разнесёт.
– Нет, – возразил Красоткин. – Этого мы не допустим. Если дела пойдут не так, будем корректировать план.
Ночью мне приснилась незнакомая, очень толстая девушка. Дрожащие ляжки, бугристые от целлюлита, будто слепленные из комковатой манной каши, чудовищный живот, складчатые валики на боках, белая мощная грудь, влажные, постоянно потеющие ладони, заплывшие глаза-щёлки, и этот запах – тяжёлый запах сочащегося жиром тела… И всё это любит, и всё это меня жаждет! Какое тут сладострастие? Бежать, бежать!.. Во сне я испытал неимоверный ужас. Малодушно? Быть может. Но я не контролировал себя. Мне даже захотелось перестать дышать.
Утром я решил: нет, нас ждёт поражение – такие толстые любить не могут. Это невозможно. У них должна срабатывать природная защита от любви: техника безопасности – щёлк! – и перегорает предохранитель, тот, что оберегает психику от перегрева, не даёт ей пойти вразнос. В них, в непомерно толстых, любовь должна задохнуться, придавленная гнётом сала. А если нет, если она всё-таки не задохнулась, оказалась выносливой, двужильной, то им же, жирным, хуже – никто их не полюбит. Ну, разве что такой же жирный – от безысходности. А это надо? Любовь – предмет эфемерный, нежный… большой вес её расплющит. Как задом на соломенную шляпку сесть.
Так я подумал. И ошибся.
* * *
– Да, вот такая – не Дюймовочка, – сказала Катя Кузовкова в ответ на мой нескромный взгляд.
Она работала продавцом в зоомагазине. По наводке Красоткина я в тот зоомагазин и зашёл. За прилавком, верх которого был заставлен клетками с пернатыми и грызунами, а застеклённый низ – разнообразными домишками и когтедралками, увидел Катю. Она стояла на фоне пакетов с кошачьими портретами – выставка сухих пайков, не способных, впрочем, смирить природные инстинкты изображённых на них мурлык. Пахло зоопарком. Можно было предположить, но я почему-то удивился.
Что сказать? Дела оказались не так уж плохи, по крайней мере в отношении того, что возвышалось над прилавком, – ни рыхлости, ни складчатых зобов, ни отвислых валиков там, где бывает талия, ни заплывших век… Я невольно раздел её в мыслях. Такой тугой пузырик получился. И взгляд весёлый. Даже мила. Нет, не героиня моего романа, разумеется – тела всё же слишком много, – но и не мой ночной кошмар.
Следя за моим взглядом, Катя сказала:
– Да, вот такая – не Дюймовочка. Что-то хотите? Или дождь переждать зашли?
Снаружи небо и вправду с самого утра то скупо кропило, то щедро поливало город октябрьским дождём. И я действительно был без зонта – волосы слегка намокли, и куртка потемнела на плечах и груди.
– Переждать, – я ухватился за предлог. – Позволите? Грянул потоп, – кивнул на окно, в раме которого плыла сквозь небесные воды улица Декабристов, – а я сегодня без ковчега…
Пузырик улыбнулся.
– Пожалуйста. Человек – не рыба. – Катя в свою очередь кивнула на аквариумы с пёстрой мелочью, стоящие на стеллажах вдоль стены – компрессоры качали в воду кислород, водоросли колыхались, рыбки шныряли или важно помавали вуалевыми хвостами. – Он – почти что сахар.
Посетителей в магазине не было – только я и она. Город за окном рокотал трамваями и машинами, вдалеке, казалось, скрежещут краны «Адмиралтейских верфей». Что ж, нрав у пузырика оказался живой, общительный – не прочь поболтать с незнакомым человеком; надо было закреплять успех. Однако усилий не потребовалось.
– А вы не замечали, сахарный человек, что в центре города дождь – не такой, как на окраинах? – Вопрос застал меня врасплох. – Я, знаете, не люблю дождь. Он мокрый и почти всегда холодный. Но здесь, в центре, – дождь другой. Не то, что на Гражданке или в тридевятом Кудрово. Здесь дождь… добрее, что ли. Не бьёт в лицо, не оскорбляет, не грубит. Не замечали? Он такой… мягкий, будто разговаривает.
Вот оно, подумал, невозможное сочетание крупной формы и нежного, хрупкого содержания. Вот такая она, Россия… Противоречивая.