Человек из кафе «Кранцлер» (страница 2)
Каждый раз – такова неизбежная логика регулярных попоек – они изрядно накачивались спиртным. Устроившись в удобных кожаных креслах в холле отеля, оформленном в стиле ар-деко, они пили вперемежку пиво и крепкий алкоголь и курили превосходные гаванские сигары. Разговаривали они по-английски, рассеянно слушая квартет, исполнявший классический джаз – тот, что по немецкому радио уже несколько лет не передавали. Нацистское правительство запретило «дегенеративное искусство», в том числе «негритянскую музыку» – по мнению нацистов, одно из наиболее отвратительных его проявлений. Андреас с радостью вспоминал полузабытое впечатление от этих ритмов и звуков. В 1920-е, студентом, он часто слушал американских исполнителей джаза и блюза и сейчас скучал по тем давно минувшим временам. Больше всего в ту легендарную эпоху он любил Black and Tan Fantasy[5] Дюка Эллингтона и Баббера Майли. В 1927 году эта инструментальная композиция благодаря распространению радио прогремела на весь мир. Особенно ему нравилась неожиданная, но крайне удачная концовка, в которой звучит несколько нот из «Сонаты для фортепиано № 2» Шопена. Андреас был неравнодушен к классической музыке, но в ее модернизированном варианте, переосмысленном современниками. К сожалению, его жена Магда, очень хорошо, почти профессионально игравшая на фортепиано, на семейных сборищах ограничивалась самым традиционным исполнением отдельных произведений великих композиторов прошлого.
Вместе с тем Андреасу не давал покоя вопрос, почему здешние музыканты выбрали подобный репертуар. Может быть, они таким образом бросали своего рода вызов режиму, не исключено, что с согласия владельца заведения? Или просто проявляли беспечность, доходящую до наивности? Ни одно из этих предположений не казалось Андреасу достоверным. Он подумал, что заказ на эту музыку поступил от самого министра пропаганды, который с немалой долей макиавеллизма разослал его по всем заведениям Гармиш-Партенкирхена. Олимпийские игры служили нацизму витриной, их целью было пустить пыль в глаза; и зимние были генеральной репетицией перед летними, которые должны были состояться в Берлине в августе, через полгода, и стать еще более грандиозными. Организаторы игр стремились продемонстрировать всему миру, что в их режиме нет ничего дурного, показать себя с наилучшей стороны и убедить иностранцев, что все слухи о политике национал-социалистического правительства – чистая клевета.
Освещение события планетарного масштаба требовало от журналистов особой концентрации сил. После целого дня напряженной работы они спешили в бар, выпить, послушать хорошую музыку, расслабиться и наконец передохнуть. Влюбленные в свою профессию и в спорт, они быстро находили общий язык, хотя их знакомство оставалось поверхностным. Но эти вечерние попойки, после которых Андреас возвращался к себе, едва держась на ногах, нисколько не помогали ему обрести ночной покой.
Впрочем, он понимал, что проблема не в выпивке. Его будил не алкоголь, прежде производивший на него скорее снотворное воздействие. Его будили «черные», как он их называл, сны. Эти кошмары преследовали его с прошлой осени, когда по радио стали передавать истеричные выступления делегатов партийного съезда нацистов. Их речи цитировали все крупные газеты. Талантливый журналист, Андреас отличался особой восприимчивостью к слову и сознавал его мощь. То, что звучало в Нюрнберге, было ужасно, но еще ужаснее было то, что, как он чувствовал, оставалось недосказанным.
Все это приводило его в смятение.
Воображение рисовало ему самые чудовищные сцены. Днем они коварно прятались где-то в глубинах подсознания, чтобы не мешать ему нормально жить, но по ночам назойливо выбирались наружу. Все мысли и образы, которые он старательно подавлял, искали и находили себе выход в кошмарных сновидениях. Поначалу ему удавалось после очередного внезапного пробуждения заставить себя снова заснуть. Как в детстве, он прибегал к давно известным трюкам, которым его научил дед: читать про себя стихи, пересчитывать овец в стаде или деревья в воображаемом лесу. Но в последние недели это больше не помогало. Агрессивные заявления нацистских руководителей и принимаемые по их следам законы наводили на него ужас, чем, вероятно, объяснялось, как на глазах менялся его характер; Андреас мрачнел с каждым днем. Большинство его соотечественников с энтузиазмом, чтобы не сказать с эйфорией, восприняли успехи «национал-социалистической революции» и сопутствовавшей ей «ариизации» общества. Почему же на него они производили обратное действие, будя предчувствие самых разрушительных последствий? Он не находил этому объяснения. Но факт оставался фактом: сам чистокровный немец, он не мог не видеть, что новые предписания создают в обществе опасную атмосферу, в которой государство после трудных послевоенных лет нуждалось меньше всего.
Разумеется, приход к власти нацистов спас Германию. Андреас не выбирал эту страну, но любил ее больше всего на свете, потому что здесь была его родина. Нацистская революция не дала Германии окончательно погибнуть. Напротив, всего за три года страна под руководством канцлера Гитлера воспряла к жизни; он пользовался всеобщей поддержкой, потому что сумел как никто выразить душу и волю народа. У кого же повернется язык его осуждать?
И все же Андреасу никак не удавалось принять ценности, навязываемые новыми вождями рейха. Он чувствовал себя изгоем и жестоко от этого страдал. Разве может человек не разделять верований своей Gemeinschaft[6], к которой принадлежит помимо своего желания? Разве можно грести против течения? Разве можно обречь себя на одиночество? Эти вопросы не давали ему покоя. Он часто думал о матери, отце и трех своих сестрах. И пытался найти в их отношении к режиму – бесспорно, критичному, но скорее вялому – оправдание собственной пассивности. Никто из его родственников не радовался назначению Адольфа Гитлера на пост канцлера – в семье его считали авантюристом, болтуном, способным увлечь только таких же, как он, завсегдатаев пивных. Истово верующие католики, все пятеро исповедовали евангельскую любовь к ближнему, что никак не соответствовало идеологии национал-социализма. Он видел, что в своих убеждениях они проявляют гораздо больше стойкости, чем он сам, всегда готовые оказать нуждающемуся помощь и заботу. При этом ни один из них не выступал открыто против нацизма. Неужели после многих лет эффективной пропаганды и они начали меняться? Или просто смирились с неизбежным?
Трудные вопросы.
И кто он такой, чтобы копаться в чужих душах, если сам в 1934 году вступил в НДСАП? Этого потребовал его начальник, Ральф Беккер. До Олимпийских игр оставалось два года, и он предупредил, что не сможет получить аккредитацию для беспартийного журналиста. «Вы что, хотите, чтобы служба Геббельса лишила вас журналистского удостоверения?» – спросил он. Перед каким выбором он поставил Андреаса? Пополнить ряды безработных, имея жену-домохозяйку и счета на оплату квартиры?
Тогда он сам себя убедил, что иного решения нет. И предпочел думать, что это чисто формальная процедура. Но, как ни крути, он стал обладателем членского билета партии национал-социалистов, и спрятаться от этой реальности было некуда.
Наблюдая за ростом благосостояния сограждан, Андреас терзался мыслью: допустимо ли с его стороны вот так вилять, если новый режим пользуется почти единодушной горячей поддержкой общества? Он уже сомневался в справедливости своих претензий и все чаще смотрел на свою обеспокоенность как на симптом какой-то постыдной болезни, своего рода психического расстройства.
В самом деле, что он зациклился на этой истории расового противостояния арийцев и евреев? Ему надо подлечить нервы. Любая революция сопровождается, особенно в начальной фазе, некоторыми эксцессами, которые к тому же редко выходят за рамки словесных баталий, хотя, конечно, репрессии и прочие драматические подробности достойны сожаления. Разве своим недовольством он не причисляет себя к группе Asoziale[7] – этих бездельников, способных только критиковать, тогда как искусство управления так трудно, а faber[8] подразумевает изнурительный и часто неблагодарный труд?
Разве защита немецкой крови не является благородным делом? Даже Пьер де Кубертен – отец-основатель современных Олимпийских игр и признанный во всем мире моральный авторитет – прошлым летом, объявляя в Берлине о месте проведения следующих Игр, сказал, что спортсмен должен быть знаменосцем не только своей страны, но и своей расы. И его слова были с воодушевлением восприняты и в Германии, и за ее пределами.
Андреас продолжал пребывать в смятении; тот внутренний спор, что он постоянно вел сам с собой, заставлял его то кипеть от негодования, то погружаться в депрессию – и эти смены настроения следовали с головокружительной скоростью. Он не принимал никакого участия ни в мероприятиях НСДАП, ни в деятельности каких-либо оппозиционных группировок, понимая, впрочем, что последнее чревато риском депортации, а то и смерти.
Он знал, что гражданская активность не для него. И находил себе тысячи оправданий, хотя так и не мог избавиться от мучительных угрызений совести. Но он был с головой поглощен работой, да и отношения с Магдаленой в последнее время так усложнились… На то, чтобы интересоваться политикой, у него не оставалось ни времени, ни сил.
Бедственная ситуация с его браком вносила свой вклад в душевное состояние Андреаса и его проблемы со сном – это он признавал. Они с Магдаленой относились к числу пар, вызывающих у окружающих завистливое восхищение, – просто потому, что людям казалось: занимая такое высокое социальное положение, невозможно не купаться в счастье. Они поженились почти пять лет назад, и оба вступили в возраст, именуемый расцветом лет, но у них так и не появилось детей. Их союз оставался бесплодным, что, конечно, усугубляло семейный кризис; недавно, подловив момент, когда разум ненадолго взял верх над эмоциями, они попытались вместе найти из него выход и решили, что в сентябре, сразу после закрытия берлинских Олимпийских игр – все лето Андреас будет занят, – начнут процедуру развода. А до тех пор они с Магдой продолжат вести свой семейный корабль вместе, по возможности стараясь избегать рифов.
Несмотря на то, что их брак рушился, он по-прежнему называл жену ласковым уменьшительным именем Магда. Просто по привычке. Или в его сердце все еще сохранились остатки любви и нежности к ней? Даже если так, их совместная жизнь стала слишком сложной.
Профессия Андреаса мало способствовала устойчивости этого брака. С самого начала он вечно пропадал на работе – то его срочно вызывали на задание, то отправляли в командировку для освещения соревнований. Возвращаясь к Магдалене, он чувствовал себя оглушенным после бесконечных встреч и разговоров и не испытывал ни малейшего желания ни говорить с ней, ни даже ее выслушивать. Она упрекала его в эгоизме и жаловалась, что он ведет холостяцкий образ жизни. В сущности, она была права. Андреас видел, что жена страдает от одиночества, и часто замечал, что она чего-то ждет от него, но ничем не отвечал на ее ожидания. Он знал, что Магда страшно переживает из-за того, что у них нет детей, но не находил ни одного теплого слова, чтобы ее утешить и хоть немного рассеять царящую в доме мрачную атмосферу.
У них был свой романтический период, о котором он вспоминал с тоской. Тогда они были влюблены друг в друга и не скупились на взаимные знаки внимания. Цветы, милые безделицы в подарок, записочки, подсунутые под подушку или оставленные на кухонном столе или на каминной полке в гостиной… Их влекло друг к другу телом и душой. Ребенок стал бы естественным продолжением их союза. Природа, Бог, судьба, сглаз – он понятия не имел, на кого или на что возложить ответственность, но в этом им было отказано. Их брак пошел трещинами. Теперь они по-разному смотрели на мир; их взгляды и убеждения сталкивались, словно ледяные плиты, несомые разнонаправленными течениями. В подобных обстоятельствах трудно сохранять близость. Если они и занимались любовью, то редко – ничего общего с пылкой страстью прежних дней.