«Пушкин наш, советский!». Очерки по истории филологической науки в сталинскую эпоху. Идеи. Проекты. Персоны (страница 4)

Страница 4

Еще одной вехой в изучении истории литературоведческой науки прошлого столетия стал выход в 2017 году первого тома (А–Л) биобиблиографического словаря «Русские литературоведы XX века»38 под общей редакцией О. А. Клинга и А. А. Холикова. Ввиду невозможности его детального рассмотрения мы остановимся лишь на тех статьях, которые посвящены ключевым фигурам нашего исследования – Д. Д. Благому, В. В. Виноградову и Г. А. Гуковскому (статья об И. М. Нусинове, как и статьи об основных участниках академического Полного собрания сочинений А. С. Пушкина (1937–1959), в настоящий том словаря не вошла). Все эти словарные заметки, несмотря на одинаковую структуру, написаны по-разному: если отбросить кажущийся объективизм слога, каждая из них вполне отчетливо выдает отношение автора к своему герою. Небольшая по общему объему и скудная по содержанию статья о Благом (автор – Ю. А. Матвеева)39, занимающая около пяти словарных столбцов, состоит из ряда общеизвестных фактов и лишь вскользь очерчивает исследовательскую деятельность ученого. Основной ее фокус сделан на пушкиноведческих трудах Благого – их автор добросовестно, хотя и весьма выборочно перечисляет, более-менее подробно останавливаясь лишь на «Творческом пути Пушкина, 1813–1826» (М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1950). Однако ни слова о важнейшем для научной биографии Благого увлечении творчеством Тютчева в статье, к сожалению, не сказано (хотя в неполной библиографии некоторые работы о творчестве поэта учтены). Статья о Виноградове (автор – О. Г. Ревзина)40 закономерно написана с интересующей автора точки зрения на роль ученого в формировании дискурсивного инструментария для комплексного анализа художественного текста. Несмотря на полноту и обстоятельность предложенного читателю очерка, пушкиноведческие работы ученого, составляющие существенную часть его научных трудов, лишь упоминаются – приоритет отдан рассмотрению исследований методологической и теоретической направленности. Подробно автор статьи останавливается лишь на книгах «Язык Пушкина: Пушкин и история русского литературного языка» (М.; Л.: Academia, 1935) и «Стиль Пушкина» (М.: Гослитиздат, 1941) и резюмирует: «Диптих, состоящий из двух монографий В<иноградова>, представляет Пушкина как создателя общенац<ионального> рус<ского> языка»41. Сейчас мы лишь критически заострим внимание на этом расхожем убеждении; в специальной же главе остановимся на нем особо. Статья о Гуковском (автор – Н. А. Гуськов)42 написана с интересом к личности ученого, в деятельности которого, по мнению автора, «можно выделить три периода: младоформалистический (1923–1930); социологический (с 1930 приблизительно до 1938); синтетический, когда были написаны наиболее известные его работы (примерно с 1939 и до конца жизни)»43. Текст полон мемуарного материала: автор обильно приводит факты из воспоминаний Гинзбург, Жирмунского, Лотмана. Содержательным центром статьи является обстоятельный и в меру подробный анализ работ Гуковского о литературе XVIII века; задуманной им серии «Очерки по истории русского реализма» – самой малоисследованной странице в научной биографии ученого – закономерно отведено лишь несколько строк. Внешняя несхожесть упомянутых биографических очерков на деле высвечивает то общее, чем они объединены друг с другом и с подавляющим большинством других словарных статей из этого тома, – преднамеренное или же непредумышленное невнимание к едва ли не центральным сюжетам из истории гуманитарного знания первой половины XX века, что еще раз подчеркивает научную релевантность предпринятого нами исследования.

Самым хронологически близким опытом концептуализации истории советской литературной теории является книга Галина Тиханова The Birth and Death of Literary Theory: Regimes of Relevance in Russia and Beyond, вышедшая в 2019 году в издательстве Стэнфордского университета44. В фокусе внимания автора весьма небольшой межвоенный промежуток времени – период с конца 1910‑х по самое начало 1940‑х, однако в более общем виде Тиханов намечает всю 80-летнюю хронологию «релевантности литературной теории». «Рождение» независимой от философии и эстетики литературной теории описывается в книге как принадлежность «позднемодерной» эпохи: в этом принципиальном методологическом разграничении состоит, на наш взгляд, самое существенное открытие автора, который вывел литературоведение и – шире – филологию45 за границы содружества «вспомогательных» гуманитарных дисциплин. Книга Тиханова, включающая главы о «формалистах» («Russian Formalism: Entanglements at Birth and Later Reverberations»), Густаве Шпете («A Skeptic at the Cradle of Theory: Gustav Shpet’s Reflections on Literature»), Бахтине46 («Toward a Philosophy of Culture: Bakhtin beyond Literary Theory»), Марре («The Boundaries of Modernity: Semantic Paleontology and Its Subterranean Impact») и теоретиках-эмигрантах («Interwar Exiles: Regimes of Relevance in Émigré Criticism and Theory»), все же отстраивается не от конкретных историко-культурных фактов в их полноте и сложности, а от абстрактных схем, паттернов, способов «рефлексии о литературе». Это исследование создано крупными мазками, что позволило автору в рамках небольшого объема наметить целый ряд важнейших проблем. Но далеко не всегда эти проблемы обретают в книге детальное решение. Вместе с тем Тиханов, обнаруживая ряд существенных политико-эстетических условий становления независимой литературной теории в России и странах Центральной и Восточной Европы47, убедительно восстанавливает общекультурный контекст процессов, протекавших в межвоенные годы. Отметим и то обстоятельство, что автор при анализе внушительного числа текстов внимательно и кропотливо воссоздает разнонаправленные концепции со всеми присущими им интеллектуальными нюансами, остроумно находя и те точки, в которых происходит «сопряжение далековатых идей» (см. эпилог «A Fast-Forward to „World Literature“» к книге).

Настоящее исследование, вопреки высказанным выше соображениям и сожалениям, не претендует и, в сущности, не может претендовать на глобальные обобщения, так как оно ограничено и хронологически, и документально (о чем уже говорилось ранее)48. Вместе с тем оно и структурно, и содержательно выходит далеко за границы закрепившегося в науке формата case-studies. При структурной и отчасти методологической схожести с книгой Галина Тиханова наше исследование отличается не только более скромным масштабом научных задач, но и подходом к рассматриваемому нами тематически однородному материалу, вписанному в контекст времени.

В центре нашего внимания находится не только один из ключевых теоретико-литературных вопросов – вопрос о классическом каноне, но и поэт, чье творчество критик Ап. А. Григорьев еще в середине XIX столетия провозгласил «нашим всем»49. С этого времени каждое новое поколение публицистов, а позднее – примерно с конца 1910‑х годов – и ученых наполняло этот идеологический по форме и бессодержательный по сути тезис новыми смыслами. Нас же интересует то, как преломились эти смыслы в культурно-идеологической обстановке сталинской эпохи, охватившей промежуток с конца 1920‑х по первую половину 1950‑х годов.

3

Литературная критика и литературоведение в контексте сталинской культурной политики выполняли две трудносовместимые функции. С одной стороны, исходившее от власти требование постоянной актуализации предмета делало их не только ориентирующими писателей каналами трансляции государственного и социального заказов50, но и инструментами осуществления культурной селекции. С другой стороны, и литературоведы, и литературные критики были заняты работой с художественной традицией, вовлечены в процесс определения общеэстетических параметров «классичности» и материальных границ художественной классики. Две эти функции – условно перспективная и ретроспективная – не были равнозначными: соцреалистическая эстетика, вопреки ее же риторическим постулатам, не была ориентирована на «строительство будущего», преобразование и без того почти полностью контролировавшейся общественной жизни, но, напротив, преследовала своей главной целью изменение прошлого, искажение его контуров, построение альтернативного и вместе с тем безусловного нарратива о «предыстории» социалистического проекта. Однако речь шла не о переориентировании тематики создававшейся с середины 1930‑х соцреалистической продукции (включая не только литературные произведения на исторические темы, но и, например, экранизации классических текстов), а о внедрении в сознание масс объективированной картины прошлого с однозначными оценками и отчетливо расставленными акцентами. Поэтому позитивистский фундамент научного знания оказался для сталинской власти той точкой опоры, с помощью которой, как предполагалось, получится повернуть сознание «нового» человека.

Вопрос об освоении «литературного наследства» в СССР в 1920–1950‑е годы – один из центральных для интеллектуальной истории сталинского времени. К этому выводу уже более полувека назад пришли англо-американские советологи. В период усложнения ситуации на идеологических фронтах холодной войны увидела свет 250-страничная книга Мориса Фридберга Russian Classics in Soviet Jackets (New York; London: Columbia University Press, 1962), к сожалению, до сих пор остающаяся едва ли не единственным специальным исследованием, посвященным теме бытования классических текстов в противоречивой культурно-политической ситуации сталинской эпохи. Фридберг подробно (насколько это позволяли те ограниченные сведения, которыми он располагал) и весьма обстоятельно восстановил историю издания классических литературных произведений, отдельно останавливаясь на деятельности ГИХЛа (с 1934 года – Гослитиздата)51. Множество точных наблюдений автора связано с темой рецепции классики: Фридберг не только дал внятную характеристику постоянно менявшейся государственной доктрине в области взаимодействия с культурой широкого исторического прошлого52, но и на обильном материале описал и систематизировал те специфические черты, которые характеризовали представление читателей о литературе XIX века53. К основному тексту книги примыкают шесть приложений со статистической и библиографической информацией. Ясно, что из сегодняшнего дня исследование Фридберга видится компактным маст-ридом по теме, но отнюдь не образцом основательного историко-теоретического труда, в котором вопрос о классической литературе в советском XX веке получал бы всестороннее освещение. Однако больше чем за 60 лет такой труд не появился ни в советской/российской гуманитаристике, ни в западной славистике. Лишь в несколько последних десятилетий (и особенно в несколько последних лет) наметилась тенденция к обнаружению и постепенному восполнению утраченных фрагментов советской интеллектуальной истории: появились исследования, выявляющие идеологические стимулы всевозможных манипуляций с российской и мировой классикой; стабильный интерес ученых обращен к проблеме формирования школьных и университетских курсов истории классической и советской литератур. Однако все эти немногочисленные работы, включенные нами в список литературы, свидетельствуют о робком интересе профессионального сообщества, не перерастающем, однако, в масштабные и длительные исследовательские проекты. Дело, по всей видимости, в том, что осуществление такого проекта упирается в комплексный анализ огромного корпуса научных и публицистических текстов, архивных стенограмм, протоколов, внутренней документации академических институций, писательских организаций, издательств, редакций «толстых» литературно-художественных журналов и центральных газет, внутриаппаратной и частной переписки и т. д. Словом, ответ на вопрос о специфике бытования классики и об эстетических координатах классического в советской интеллектуальной сфере – один из путей макроописания социалистического культурного проекта.

[38] См.: Русские литературоведы XX века: Биобиблиографический словарь. М.; СПб., 2017. Т. 1. См. также: Русские литературоведы XX века: Проспект словаря. М., 2010.
[39] Русские литературоведы XX века. С. 134–136.
[40] Там же. С. 190–194.
[41] Там же. С. 192.
[42] Там же. С. 273–276.
[43] Там же. С. 273. Отметим, что такая утрирующая периодизация все же видится куда более адекватной, чем та, которую предложил В. М. Маркович в статье 2002 года; ср.: «Исследовательская деятельность Г. А. Гуковского отчетливо разделяется на два этапа. В 1920‑е и на протяжении большой части 1930‑х гг. внимание исследователя сосредоточено в основном на изучении литературы XVIII столетия (исключения из этого правила есть, но их не так уж много). А в конце 1930‑х и в 1940‑е гг. предпринимается попытка осмыслить сразу весь дальнейший ход русского литературного процесса – от начала XIX до середины ХХ в.» (Маркович В. М. Концепция «стадиальности литературного развития» в работах Г. А. Гуковского 1940‑х годов // Новое литературное обозрение. 2002. № 3 (55). С. 77).
[44] См.: Tihanov G. The Birth and the Death of Literary Theory: Regimes of Relevance in Russia and Beyond. Stanford, CA, 2019. См. также: Бабак Г. Хроника необъявленной смерти // Новое литературное обозрение. 2020. № 2 (162). С. 357–366; Emerson C. Literary Theory: During its Lifetime and Sub Specie Aeternitatis // The Russian Review. 2020. Vol. 97. № 2. P. 316–318 (на рус. яз. – Новое литературное обозрение. 2021. № 1 (167). С. 91–94), а также раздел «Книга как событие» в: Новое литературное обозрение. 2021. № 1 (167).
[45] В этом отношении показательно утверждение, высказанное С. С. Аверинцевым в энциклопедической статье «Филология» и косвенно опровергнутое Тихановым в обсуждаемой книге: «Ограничив себя текстом, сосредоточившись на нем, создавая к нему служебный „комментарий“ <…>, Ф<илология> лишь ценой такого самоограничения обретает право и обязанность последовательно вбирать в свой кругозор „всю ширину и глубину человеческого бытия, прежде всего бытия духовного“ <…>. Итак, внутр<енняя> структура Ф<илологии> с самого начала оказывается двуполярной. На одном полюсе – скромнейшая служба „при“ тексте, беседа с ним наедине, пристальная „согбенность“ над текстом, рассматривание текста с самой близкой дистанции, не допускающее отхода от его конкретности; на другом полюсе – универсальность, пределы к<ото>рой невозможно установить заранее» (Аверинцев С. С. Филология // Краткая литературная энциклопедия. М., 1972. Т. 7. Стб. 973–974).
[46] Отметим, что выводы Тиханова относительно бахтинской трактовки «классического» во многом уточняют и дополняют ценные положения его книги 2000 года (см.: Tihanov G. The Master and the Slave: Lukács, Bakhtin, and the Ideas of Their Time. New York, 2000). Промежуточные итоги разысканий Тиханова в области культурфилософских построений Бахтина см. в: История русской литературной критики: Советская и постсоветская эпохи. С. 307–312.
[47] Подробнее см. также: Tihanov G. Why did Modern Literary Theory Originate in Central and Eastern Europe? (And Why Is It Now Dead?) // Common Knowledge. 2004. Vol. 10. № 1. С. 61–81.
[48] Среди внушительного числа общетеоретических работ, посвященных проблеме классики в культуре, упомянем следующие: Дубин Б. В., Зоркая Н. А. Идея «классики» и ее социальные функции // Проблемы социологии литературы за рубежом: Сб. обзоров и рефератов. М., 1983. С. 40–82; Дубин Б. В. 1) Классическое, элитарное, массовое: Начала дифференциации и механизмы внутренней динамики в системе литературы // Новое литературное обозрение. 2002. № 5 (57). С. 6–23; 2) Классик – звезда – модное имя – культовая фигура: О стратегиях легитимации культурного авторитета // Синий диван. 2006. № 8. С. 100–110; 3) Классика, после и вместо: О границах и формах культурного авторитета // Классика и классики в социальном и гуманитарном познании. М., 2009. С. 437–451; Jauss H. R. Literarishe Tradition und gegenwartiges Bewusstsein der Modernität // Aspecte der Modernität. Göttingen, 1965. S. 150–197; Kermode J. F. The Classic: Literary Images of Permanence and Change. New York, 1975; Brooks J. Russian Nationalism and Russian Literature: The Canonization of the Classics // Nation and Ideology: Essays in honor of Wayne S. Vucinich. Boulder, 1981. P. 315–334.
[49] Эта формула имеет примечательный идеологический контекст, оказавшийся особенно существенным и для интересующего нас исторического периода: «А Пушкин – наше все: Пушкин – представитель всего нашего душевного, особенного, такого, что остается нашим душевным, особенным после всех столкновений с чужим, с другими мирами» (цит. по: Григорьев Ап. Собр. соч. М., 1915. Вып. 6: Взгляд на русскую литературу со смерти Пушкина. С. 10; цитата приведена в современной орфографии; курсив автора).
[50] Стоит отметить, что и литературоведы, и писатели стремились осмыслить свое положение в связи с провозглашенным в конце 1920‑х принципом «социального заказа». Обсуждению этого вопроса был почти целиком посвящен номер журнала «Печать и революция» (1929. № 1), где в разделе «Спор о социальном заказе» печатались статьи О. Брика, Г. Горбачева, Н. Замошкина, П. Когана, И. Нусинова, В. Переверзева, Вяч. Полонского и др. (с. 19–65), а в разделе «Писатели о социальном заказе» – материалы Ф. Гладкова, А. Караваевой, Л. Леонова, Б. Пильняка, И. Сельвинского и К. Федина (с. 65–75). Подробнее см.: Очерк истории русской советской журналистики, 1917–1932. М., 1966. С. 128; История русской литературной критики: Советская и постсоветская эпохи. С. 186–189.
[51] См.: Friedberg M. Russian Classics in Soviet Jackets. New York; London, 1962. P. 20–41.
[52] См.: Ibid. P. 81–147.
[53] См.: Ibid. P. 148–166.