Дети войны. Записки бывшего мальчика (страница 4)

Страница 4

Когда поздно ночью мать пришла с работы, я рассказал, что было в столовой. Мне оставалось неясно, почему говорили обидное не столько про меня, сколько как раз про мать, которой там не было. Она ничего не объяснила. Эту историю мать потом не раз рассказывала своим приятельницам. Я был уже постарше и понимал что к чему. Когда оборвыш беспокоится о миске каши и кричит, что его папа большой начальник и дал ему талон в рабочую столовую, только дурак не поймет, что начальник никакой не папа, а спит с мамашей оборвыша и расплачивается талоном в столовую для ее щенка.

В столовую я ходил до конца месяца. Как и следовало ожидать, наступил день, когда я услышал: «Завтра можешь не приходить». Почему-то было обидно. Понятно, срок талона кончился. Но разве может кончиться вот это – как мы здороваемся, улыбаемся друг другу, болтаем? Каша спасла меня. Я как-то не задумывался – а что же мать в эти десять-двенадцать дней? Психологически я был защищен детской глупостью – она взрослая, большая, выкрутится. Но именно тогда в ней появилась какая-то заторможенность. Она стала кашлять.

Мать работала на танковом заводе. Без выходных. Возвращалась поздно ночью. Начальником гигантского завода был генерал Зальцман. Он был так знаменит, так часто упоминаем, что я не воспринимал его иначе, как начальником всего города. Это он, злой и жестокий, не отпускает мать домой. Позже, из разговоров взрослых я узнал, что существуют партийцы и какие-то буквенные люди – энкавэдэшники. Они и есть самые главные люди. Они ходят в красивых шинелях. Живут в отдельных квартирах. Рядом с нами их большие, красивые дома – городок НКВД. У них своя булочная. А внутри городка – свой клуб имени Дзержинского. У них горят лампочки и тогда, когда у нас нет электричества.

Мать говорит, что она тоже начальник. И с какой-то обидой, что она высокооплачиваемая. Я научился пользоваться этим трудным словом, когда надо было объяснить, почему я одет хуже, чем дети дворничихи или библиотекарши. Они получали американскую помощь. И как же я завидовал их красивым курткам, свитерам, крепкой обуви! Еще эти бедные, в отличие от меня, имели право на один стакан суфле в день. Вовка Миронов как-то дал мне глотнуть этого суфле. Что-то молочное, сладковатое, противное.

За долгие ночи ожиданий я научился различать шаги матери на лестнице. Она поднималась медленно, как старуха. Кашляла. Иногда стучала в стену, выходившую на лестничную площадку, ключом, предупреждала о своем появлении. Мое напряженное ожидание слабело, и сразу очень хотелось спать. Войдя в комнату, мать прикасалась ко мне двумя озабоченными движениями. Первым проверяла, нет ли температуры. Вторым ловила кожу на щеке – не слишком ли исхудал. От ее беличьей шубы веяло смутным запахом довоенных духов. Если приносила что-нибудь поесть, громко спрашивала, как прошел день. Если еды не было, коротко говорила: «Спи, спи».

Я помню только один сказочный случай за всю войну, когда мать принесла невиданную массу продуктов. Масло, белый хлеб, сметана, колбаса, консервы и шоколадный горошек! Горошек особенно меня потряс. Мать молча курила и смотрела на мое обжорство. Не знаю, где все это можно было купить. А сколько пришлось отдать денег? А принести такое богатство, не побоявшись бандитов? Улицы были опасны. И двор свой только днем. И всегда темный подъезд.

Наша кухонная коммуна распалась. Переругавшись, все вернулись в свои комнаты. Мы жили, как в пещере. Окна были заделаны старыми одеялами. Местами одеяла прихватило льдом. На потолке, в углах скапливался мохнатый иней. Война мне и запомнилась как длинная, разросшаяся, злая, снежная зима. Неделями мы не меняли постельное белье. Негде было взять воды для стирки. В баню я ходил с матерью лет до девяти. Этому был положен конец только после того, как матери сделали очередное замечание. Я слишком пристально вглядывался в нагих женщин. В баню я стал ходить с Юрой Подчиненовым. Мужское отделение было страшным зрелищем. Безобразные, немощные старики. Искалеченные молодые люди – без руки, без ноги. Грязные бинты, шрамы, рубцы. Душный запах махорки. В мыльной безногий сидит на мраморной доске, балагурит, его моют. Потом по-детски, задом спускается на пол и, чавкая по мокрому полу, отталкиваясь руками, направляется в парную. И я впервые туда захожу. Как будто попал в печь. И жарко, и страшно. И хочется себя испытать.

Матери было немного за тридцать. Для молодой женщины естественно искать нежности и покровительства. Бывало, наскоро вымоет голову, соорудит прическу, нарядится, влезет в туфли на каблуках. Как будто ее где-то ждут. Но выкурит папиросу, походит туда-сюда и увядает. Изредка у нее бывали приятельницы. Если выпивали, становилось шумно, весело. Рассказывали свои истории, сплетничали. Иногда я переставал их понимать. Язык вроде бы оставался русским, но окончания слов коверкались незнакомым звучанием. Прелестная блондинка тетя Аня, живая и горячая, любившая тискать меня и держать на коленях, была мастером такого разговора. Ее секретный язык был таким волнующим. Звучало примерно так: «И как стал меня целовейшн! И в губы, и в грудинг! Я его тоже вот так хватейшн! И на кроватинг! А у меня мать притворяется, что храпейшен! Он мне спикает – хальт! хальт! Деликатный! Все сорвал, мудакошвили, кретинидзе!» Хотелось смеяться вместе с ними. Но меня отправляли спать.

Однажды появляется какой-то майор. С лысиной, в металлических очках. Неинтересный, скучный. Я рассматривал майора и ждал, когда же он достанет из кармана банку американской тушенки. Мне казалось, у офицеров обязательно должна быть тушенка. Но банка так и не объявилась. Майор заметил: «У вас две комнаты на двоих? Вам ведь могут и подселить, верно? Надо правильно выбрать жильца, понимаете? По своей воле, вы поняли?» Мать ответила: комнаты смежные, никого подселять она не будет. Майор сказал, что коптилка неудачная и что он понимает – в доме нет мужчины. А мать довольно резко заметила, что фитиль закоптит всю комнату, если гость намерен сидеть здесь до ночи. Майор не обиделся и оставался сидеть. «У вас встроенные шкафы? И балкон есть? Это удобно, можно хранить соленья». Тогда мать взяла будильник и бесцеремонно захрустела заводом. Майор никогда больше не появлялся.

В другой раз, поздно ночью, когда я уже спал, является мать, очень оживленная, навеселе, а с нею двое мужчин. Они очень замерзли. Один даже стонал, так он поморозил ноги. Другой все время чиркал спичками. Они что-то искали. В коротком свете вспышек я видел, как несчастный снимал с ноги красивый ботинок, и на его пиджаке звенели награды. Мать легла ко мне. Меня поразило, как громко бьется ее сердце. В другой комнате стонал обмороженный, товарищ в чем-то его укорял, и как бы назревала ссора. Но мать прикрикнула на них.

Я проснулся оттого, что стало тесно. Двое шептались. Мать сказала: «А этого куда?» Я им мешал. «Чего?» – этим вопросом я обозначил свое присутствие. Снова стало просторно. Эта ночь была едва ли не новогодней. Утром я нашел на полу бутылку шампанского. Она была пуста. Но, запрокинув ее, я ощутил во рту несколько капель вина. Мать не была монахиней. Ее молодость, привлекательность искали радости, хотя бы мимолетной, возражали убожеству обстоятельств. Она как-то устраивалась. А ее застенчивость и скрытность избавили меня от лишних переживаний.

Я подрастал, оставаясь, впрочем, не выше ручки двери. На кровать взбирался, как на второй этаж. На стуле болтал ногами. Зато съесть мог, как взрослый мужик. Увязывался за старшими товарищами. По возрасту был обречен выполнять приказания. Город все больше становился доступным нашей ораве.

Мы уже знали, где рынок, больница, главпочтамт, стадион «Динамо», кинотеатр МЮД. Разбирались в воинских званиях, орденах и медалях, знаках ранений, отличали законные цены от спекулятивных, дрались и не били лежачих, знали матерные слова и пользовались ими, дружно оборачивались на слова «мерзавец», «безотцовщина».

Я хожу в другую школу, несколько кварталов от дома. Добираюсь до нее азартным, увлекательным способом – догнав чьи-нибудь сани, стою на полозе. Сгонят с одних, поджидаю другие. Особенно хороши легкие кошевки. Только надо следить за кучером и его кнутом. Иногда мне достается, но редко. Только от самого злого и дикого возницы. Назад хожу пешком, потому что в гору. Лошади идут шагом, кучера особенно бдительны. Улицы завалены опрятным лошадиным навозом. Тучи воробьев хозяйничают на мостовой. Летом гремят телеги. Мы поражены, когда впервые видим громадных, с мохнатыми ногами немецких тяжеловозов, трофейных битюгов.

После Сталинграда мы видим и первых пленных немцев. С каждым днем их становилось все больше и больше. Их водили на работу мимо нашего дома. Мы встретили врага огнем. Двери подъездов, выходивших на улицу, были заколочены, стекла, конечно, выбиты. Вот и амбразура. Привязав к двум пальцам резинку, стреляли из такой рогатки проволочными скобками. Старались попасть в лицо. Вдруг видишь, немец схватился за щеку, и радуешься, отгоняя всякое смущение. Были стрелки`, не знавшие пощады. Эти целились в глаза.

Он и сейчас стоит у меня перед глазами – Миша Канторович. Худенький, густо залепленный веснушками, с затравленными глазами и седой. Седой! Вот что заставило нас уставиться на этого старичка, когда мы осознали, что нашего полку прибыло. Он поселился в моем подъезде и был, наверное, восьмым членом семьи, состоявшей из молодых и старых женщин. Все они жили в одной маленькой комнате. Миша был из Белоруссии, сирота. И это все, что мы знали о нем. Он пытался научить меня играть в шахматы. И научил – ходам, не более. Я подолгу задумывался над каждым ходом, к досаде седого учителя. Бывало, глядя на Мишу, я заставал его в пугающем оцепенении: смотрит в одну точку, отсутствует, короткие, острые волосы как будто стоят дыбом.

Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Если вам понравилась книга, то вы можете

ПОЛУЧИТЬ ПОЛНУЮ ВЕРСИЮ
и продолжить чтение, поддержав автора. Оплатили, но не знаете что делать дальше? Реклама. ООО ЛИТРЕС, ИНН 7719571260