55. Новое и лучшее. Литературная критика и эссе (страница 2)

Страница 2

Это был первый роман в русской литературе, рассказавший о событиях 1999 года – битве бюрократических слона и кита, «Единства» с «Отечеством»; вторжении отрядов Басаева в Дагестан, начале второй чеченской, взрывах домов в Москве, стремительном возвышении Владимира Путина и новогоднем обращении Бориса Ельцина. Воссоздание ещё кипевшей кровавыми пузырями реальности двигалось с репортажной, занудной подчас последовательностью и при этом, что удивительно, с должной исторической и метафизической дистанции. Читатель, впрочем, с ходу оценил другое – головокружительный прыжок за флажки, и далеко не в одном литературном смысле. Первая и главная реакция: «А что, так можно было?!» Захар Прилепин впоследствии определил это русское чудо в боевых глаголах – «Господин Гексоген», писал он, «жахнул, грохнул и полыхнул», взорвав литературную ситуацию.

Любопытно, однако, что «ГГ» – ещё (или уже) вполне себе явление постмодерна. Если свести эффект от того взрыва к чисто литературным показателям (жест вполне вивисекторский), можно сказать, что это первый в русской литературе постмодернистский роман, написанный с патриотических и охранительных позиций. В какой-то степени «Господин Гексоген» – диковатый, в лесах и казармах выросший брат-близнец пелевинского «Generation «П». Достаточно сказать о многих фабульных пересечениях, а сцена «разговор еврейского олигарха с чеченским полевым командиром» как будто увидена обоими авторами одновременно, хотя и под разной оптикой. Отмечу: «дремучий» Александр Андреевич во владении литературными технологиями выглядит куда более продвинутым, нежели «звёздный» Виктор Олегович.

Интересно, что в перспективном направлении, указанном Прохановым, тогда из молодых никто не устремился, и лишь в 2019 году Ольга Погодина-Кузмина опубликовала роман «Уран», во многом сработанный в той же манере – имперского постмодерна, постмодерна без хохмачества. Но сам по себе эффект Большого взрыва радикально изменил литературную ситуацию, и Роман Сенчин это точно фиксирует, несколько путаясь, правда, в причинах и следствиях.

3

А вот дальше Роман Валерьевич, рассуждая о десятых годах, прошедших «под знаком сочинительства», становится неубедителен и поверхностен – отсюда размытость в определениях и некоторая словесная неряшливость. Да и фактическая – так всегда бывает, когда реальность сопротивляется лабораторным концепциям.

Скажем, в качестве одного из ветеранов, избежавших соблазна «сочинительства», Сенчин приводит Эдуарда Лимонова (в дерзком сближении с Борисом Екимовым, что меня восхитило). Дескать, Эдуард Вениаминович тянет своего сквозного героя через время: «Он в этом десятилетии одарил нас по крайней мере двумя романами про того, кто когда-то был Эдичкой, а теперь стал Дедом, – “В Сырах” и “Дед”. Мощные книги».

Но буквально в конце 2019-го Эдуард Вениаминович издал в «Пятом Риме» мини-роман «Будет ласковый вождь» – нагловатый и декларативный ремейк стивенсоновского «Острова сокровищ», – посмеявшись над вызревавшей к тому времени концепцией Романа Валерьевича.

Пафос Сенчина мне как раз очень понятен и в чём-то близок: он болеет за русскую литературу, Романа напрягает её воцарившаяся рамочность, узкий функционал чистого искусства (за которым он хмуро подозревает и сугубую развлекательность). Взыскует времён, когда литература в России была если не вторым правительством, то отвечала за всю гуманитарную сферу. Но тут возникает даже не парадокс, а прямая нелепость: рецепт возвращения к национальной традиции он видит в прогрессе, инструментарии, литературных технологиях. К архаике – через модерн.

Попытка скопом объявить претензию практически всем русским писателям, активно работавшим в литературе в десятые годы «под знаком сочинительства», вообще даёт эффект совершенно комический. Правда, помимо воли автора и как часто бывает в подобных случаях, мелькают определения и эпитеты вполне справедливые (что характерно – при соблюдении политесов): «2010-е дали нам два новых, и сразу ставших огромными, имени. Евгений Водолазкин и Гузель Яхина. Оба, конечно, сочинители. Не могу представить человека, который бы утверждал, что воспринял книги “Соловьёв и Ларионов”, “Лавр”, “Авиатор”, “Зулейха открывает глаза”, “Дети мои” как реальные истории из реальной жизни. Естественно, это плод вымысла авторов. Но авторов талантливых, умных, образованных, серьёзно готовившихся к написанию произведений».

Школярская формулировка «серьёзно готовился к написанию произведений» – действительно очень применима к обоим авторам: в случае Яхиной выдаёт сконструированность, «проектность» этого «огромного» имени. И обнажает определённую писательскую драму Евгения Водолазкина. После звёздного «Лавра» (который, повторю, при всех достоинствах, никак не дотягивает до метафизической прозы Владимира Шарова и синтаксических броненосцев Александра Терехова, писателей Сенчиным в подробном обзоре вовсе не упомянутых), Водолазкин проснулся форвардом высшей писательской лиги. «Пришлось писать», регулярно, романами, с привлечением актуальной проблематики… Вот «Брисбен» – первый, наверное, на момент выхода серьёзный (несерьёзные бывали, как и достойная малая проза) роман о российско-украинских делах до и после 2014 года, хотя в сюжете присутствует только Майдан; Крыма и Донбасса нет.

«Брисбен» – долгая, но, в общем, крепкая, хотя иногда провисающая волнообразная метафора, то снижающаяся до буквализма (фамилия героя как у Гоголя – Яновский, русско-украинское его происхождение, мама – из Вологды, папа – из Каменец-Подольского, встретились в Киеве; киевское детство, питерская юность – это даже не про героя уже, а схематично про империю), то взмывающая до символизма (тот же Брисбен, австралийский Зурбаган, куда никакая Украина ещё не попадала, сколько б ни стремилась).

Словом, книжка ловко сделана – если не в силу «Лавра», то помощнее жидковатого «Авиатора». Проблема в другом: язык и манера прославленного автора, замечательно умелые и разнообразные, не покидают пределов общеинтеллигентского дискурса (к примеру, о физиологических отправлениях в детстве и сексуальных в юности говорится с комфортной мягкой иронией, как в профессорских домах с налаженным десятилетиями бытом). А подобный инструмент оказывается категорически непригодным для разговора о свежих ранах и кровоточащих рубцах двух стран и народов.

Автор всё это интуитивно, должно быть, чувствует, поэтому в романе возникает мелодраматическая детская линия, подбрасывается труп бандита и визуализация названия романа Сэлинджера. Тоже понятно: затянувшиеся расставания надо как-то обставлять и оформлять, сводя к общему знаменателю «других берегов», Набокова, разжиженного до состояния superlight. Трудно держать на весу «огромное» писательское имя.

Есть у Сенчина собственный комплекс, «коклюш», как говорят французы, – по имени Захар Прилепин. Его Роман Валерьевич костерит за «сочинительство» особенно крепко, ревниво выискивая в новом Прилепине благородные черты старого Захара. И не находит, разочарованно взмахивая ладонью, – нет, изменения только в худшую сторону, хотя и «под знаком достоверности».

По этому поводу – два совсем коротких замечания. Захар Прилепин – писатель-метафизик (что не мешает ему быть реалистом): он отрицает прогресс, для него Соловки конца 20-х, хроника сражающегося Донбасса, жизнь Сергея Есенина (свежий биографический роман в серии ЖЗЛ), современная российская политика, события «бунташного» XVII века (роман, над которым Прилепин сейчас работает), церковный раскол, Великая русская революция и пр. – суть явления единого пространства, исторического и мистического. И клеить на его тексты ярлыки «беллетристика», а на персонажей – «очевидно сочинённые» – просто нелепость, продиктованная заскорузлым «личняком». Или глухотой к метафизике.

И второе – совершенно детская эмоция Сенчина о центральном персонаже последних вещей Прилепина – «потребность держаться от такого человека подальше». Любезный Роман Валерьевич, подобный эффект и входит в задачи настоящей литературы – дела серьёзного, жестокого, трудного, которое не детский сад и вовсе не русское застолье на стадии братания.

4

И в завершение полемики. Роман Сенчин, подобно комсомольским активистам («отвергаешь – предлагай»), имеет свой лайфхак по выходу из описанной проблемы. Это, надо полагать, «новая форматность» – лёгкая беллетризация отдельных кусков реальности без отступления от событийной канвы. (Что для литературы нонсенс: писатель не может не иметь соблазна коррекции жизни – какой смысл переписывать в литературу хронику текущих событий, не изменив ни запятой.)

Итак, повесть Сенчина «Петля», свежеопубликованная в толстом журнале «Урал», – очерк болотно-майданно-эсбэушной эпопеи известного Аркадия Бабченко (признан в РФ иноагентом) (он там называется Антон Дяденко). Другие узнаваемые люди оставлены под собственными именами, а кто-то скрыт под столь же прозрачным псевдонимом; разумеется, наличествует и Трофим Гущин, уже фигурировавший в рассказе Сенчина «Помощь», напоминающий не столько Захара Прилепина, сколько его телевизионный образ, смонтированный в карикатурную нарезку. Кстати, «Помощь», которую Роман тоже написал, не дожидаясь отстоя пены, была не то чтобы сильнее, но художественно убедительнее и достовернее – ключевое сенчинское слово.

Проблема «Петли», впрочем, не в скоростреле, отсутствии необходимой хронологической дистанции между событием и его литературным осмыслением – время у всех разное, особенно сейчас. Календарь – не арбитр и не дополнительная гирька на литературных весах. Тут другое – уважаемый автор не сумел найти ни адекватной подобному сюжету формы, ни интонации – получилась лишённая внутренней энергии сухомятка полупрозы, одновременно сбивчиво-торопливая и до комического эффекта замедленная. Фельетон, написанный пятистопным анапестом.

Сенчин свои остросоциальные, «политические» истории помещает в цикл «Чего вы хотите?» – с явным отсылом к вождю советских краснокожих Всеволоду Кочетову, автору «Чего же ты хочешь?». Роман Валерьевич, наверное, хотел бы сейчас стать фигурой столь же интегральной и спорной. Мне «Петля», однако, напомнила перестроечные пьесы драматурга и ловкача Михаила Шатрова – у него Ленин матерился, Сталин истерил, Бухарин исповедался, реальность скрежетала, а читателю со зрителем – тошнилось. Очевидные издержки метода, поскольку Сенчин в литературе – явный антипод шатровым.

…Есть и достоинства – неоригинальный, но умелый финал. Фразы типа «автор журнала, где печатался Солженицын» – есть в ней нечто комически-точное. Не входившая, наверное, в авторский замысел, но прочитанная мной мысль – о том, что писателю ни при каких нельзя бросать литературу – она вытащит из любой крайности. Как, я уверен, неоднократно бывало и с самим Романом Сенчиным.

2020 г.

Комментарий 2024 г. Мне показалось композиционно правильным вслед за полемическим ответом Роману Сенчину поместить достаточно подробные разборы упомянутых в «Развилке и Петле» романов Евгения Водолазкина и Гузели Яхиной, которые сегодня, и на мой взгляд, уместно воспринимать и в качестве обобщающих работ о творчестве авторов в целом.

«Авиатор»: под крылом из фанеры

Писатель Евгений Водолазкин поверил в маркетинг вокруг собственного имени. Как известно, глянцевая критика нарекла его «русским Умберто Эко». Именно в русле подобного ложного отождествления, сочинен, после прошумевшего «Лавра», роман «Авиатор».

Колониальное сознание: без таких аттестаций, конечно, никак не осуществим российский издательский бизнес. Русский бизнес-Маркес-Борхес-Генис…

Вообще-то, в самом статусе «русского Эко» (как и любого другого, хоть китайского Умберто, хоть нигерийского) нет ничего страшного, равно как и сложного – он применим к любому писателю, загипнотизированному темой времени (и тем, «что оно делает с человеком» – Иосиф Бродский); художнику, озабоченному проблемой создания пузырей многозначительности и умеющему много гитик в имитации стилей.