55. Новое и лучшее. Литературная критика и эссе (страница 4)

Страница 4

Просчитывал ли автор долгую инерцию «Лавра» при прочтении «Авиатора» – судить не берусь. (Хотя не бином Ньютона, разумеется.) Но именно так, под сенью «Лавра», будут читать, уже читают и критикуют. Загребая множество сильных аналогов, глубоких полутонов и культурных кодов. Да и я, грешный, не удержался – с тем же Лазарем Лагиным. Вовсе не собираюсь ни в коей мере принижать литературный вес Евгения Водолазкина. Сравнение с Лагиным, хорошим советским писателем, на мой взгляд, куда лучше штампа про Умберто Эко. А значит, сравнение возвышающее, вернее, из смежных сфер.

«Авиатор», в основных позициях и картинах – ностальгически-комариная дачная идиллия, брат-чекист, «Преступление и наказание», в смысле, что второго без первого не бывает (идея о возмездии, верная и незатейливая) – очень похож на «Утомленных солнцем» Никиты Михалкова. Я не про сиквелы – сумасшедшее «Предстояние» и диковатую «Цитадель», а про первых «Утомленных солнцем» – мастеровитых, скучноватых, чуть пародийных, оскароносных.

И послевкусие схожее – крупный художник замахнулся на притчу о времени, а получилось сработать на «Оскар». Впрочем, для издательского маркетинга – лучше результата и не придумаешь. Кстати, у «Авиатора» Мартина Скорсезе «Оскаров» – пять.

2016 г.

Комментарий 2023 г.: Читаю «Чагина» Евгения Водолазкина.

Я никогда не принадлежал к поклонникам именитого писателя, даже к прославленному «Лавру» у меня есть претензии. Поругивал я, было дело, «Авиатора» (за пустоватую многозначительность и профанацию трех таких разных, но явно связанных между собой сущностей, как советский проект, либидо и загробная жизнь) и «Брисбен» (слащавость и сугубая, до беспомощности, сконструированность).

В «Чагине», сужу по первой части, уходят водолазкинские амбиции на некое стилистическое первородство (написано всё простецки, не без интеллигентского университетского юморка), но приверженность игровой прозе, с постмодернистским соблазном цитатности, остаётся. Так кого, думаю, мне эта история напоминает? Ну да, точно – роман Фридриха Горенштейна «Место», написанный в 1972 г., отредактированный в 1976-м и лежавший мертвым грузом в столе у автора (даже в самиздат не брали, но там своя история), а впервые на русском вышедший в 1991 г., известно на какой волне, точнее, спаде её.

Ну, растиньяковский сюжет способного (у Водолазкина – с одной, но феноменальной способностью) молодого человека в имперских столицах, да в эпоху перемен – слишком общий, а вот дальше идут совпадения фабульные и смущающие. Подтаивающая грязями империя, хрущевские хляби, подпольные кружки, КГБ в качестве борхесовской библиотеки (Горенштейн едва ли читал Борхеса, а вот Водолазкин обоих) как субстанция просвещающая, карающая и метафизическая. Нежная девушка из хорошей богатой семьи, служащей режиму творчеством, которая предпочитает одного стукача другому, и Новочерскасский бунт как мотор сюжета.

С негодованием отвергаю версию о прямых заимствованиях и продолжаю размышлять над феноменом советских шестидесятых, которые заставили в одинаковых, до зеркальности, категориях описать себя и Фридриха Горенштейна, ощущавшего себя пророком ветхозаветной принадлежности, и Евгения Водолазкина, специалиста по русскому литературному средневековью.

Проблема в том, что у Горенштейна роман чрезвычайно глубокий и почти гениальный, а у Водолазкина – весьма поверхностный и (пока) посредственный, но может, дальше всё обретет достойные писательского имени Евгения Германовича параметры и, наконец, разъяснится.

Немцы Поволжья, Сталин и английский газон

Гузель Яхина, самое свежее и громкое имя последних литературных сезонов, автор нашумевшего и увенчанного премиями романа «Зулейха открывает глаза», написала вторую большую вещь – «Дети мои» (М.; АСТ, Редакция Елены Шубиной, 2018 г.). Книге по выходу прочили шумный читательский успех и заслуженное бестселлерство. Прошло чуть более полугода: неплохие продажи при отсутствии ярко выраженных критических восторгов, номинация на «Нацбест» от самого Евгения Водолазкина, чей свежий роман «Брисбен» в лонг-лист, кстати, не попал.

Важнее, однако, что согласно неписаным законам русской словесности, теперь Гузель Яхина может считаться настоящим писателем. Поскольку первую удачную книгу может сделать и талантливый дилетант, а потом уйти обратно в жизнь и заняться дипломатией или, скажем, алкоголизмом. А вот второй роман – это уже осознанный выбор тернистого пути, амбиция и жертва, трудная принадлежность к ордену. Впрочем, трудности и тернии, похоже, не про Яхину – ей уверенно прочат статус скорого классика.

Критика и публика полагают, что Яхина пришла в современную русскую литературу с собственной темой. Одна из моих читательниц иронически вопрошает: «О каком малом народе, пострадавшем сами знаете от кого, будет следующая как следует не написанная книжка Яхиной? Вот что интересно))». Действительно, основная линия «Зулейхи» – татарская деревня и семья на фоне раскулачивания, спецпоселений на Ангаре и прочих мрачностей 30-х годов двадцатого века. В «Детях моих» малым народом работают поволжские немцы, историческая подкладка – 20-е и те же 30-е, время короткого и яркого существования (1923–1941 гг.) Автономной Республики немцев Поволжья в составе РСФСР. Их потомки, рассеянные по миру, до сих пор называют себя Volga-Deutsche.

Однако я должен возразить общепринятому мнению – эпосы Яхиной обходят историю и быт малых народов по изящной касательной – в «Детях моих» ситуацию не спасает и вполне искусственно, для вящего масштаба, введенный образ Вождя, Сталина, который как раз мыслит исключительно категориями государств и народов. Прием не срабатывает, в полном соответствии с поговоркой: мухи отдельно, котлеты отдельно. И тогда возникает следующий вопрос – а можно ли вообще полагать книги Яхиной эпопеями, или это небольшие, по сути, размером с повесть, истории о хороших людях, которые умеют ими оставаться, несмотря на катаклизмы и катастрофы эпох? Кстати, Галина Юзефович полагает эту идею слишком банальной для пятисотстраничного романа, но мне представляется банальностью не сам гуманистический пафос, но претензия, заставляющая разгонять объём текста за счет природы, погоды, смены времен года, ландшафтного дизайна, массы гладких, как речная галька, но, в общем, необязательных слов.

Подобная манера легко проецируется на писательский статус Гузель Яхиной – при всем ажиотаже и комплиментах, да и несомненной её литературной одаренности, не покидает ощущение, что издательского проекта здесь больше, чем авторской индивидуальности (о «проектности» Яхиной регулярно говорит критик Андрей Рудалёв). Разгон и надувание до неестественных объемов, взращивание писательского имени на рыночных анаболиках.

Для полного писательского счастья не хватает потного вала критических вдохновений. Относительно романа «Дети мои», как заметил тот же Андрей Рудалёв, «критики в растерянности». Хвалить воздерживаются, а ругать, мол, не знают, за что.

Да есть за что, конечно. Самый принципиальный изъян «Детей моих» бросается в глаза с ходу. Непопадание в жанр, провисание смыслов, концептуальный недобор по очкам. Роман, надо полагать, был задуман как семейная сага, но затем замысел трансформировался, унесенные ветром оказались в Макондо, или даже в Чегеме. Ну да, магический реализм; вдохновителем которого Галина Юзефович полагает старину Толкиена. Но тут, мне кажется, если и есть сходство, то чисто внешнее, оригинальных миров и прочей космогонии в «Детях моих» нет, они вполне вписаны в реальную эпоху и географию, человеческие проявления, боль и страдания – настоящие. Никакое не фэнтази. Реальные ориентиры – именно Маркес и Искандер.

В чем сила их знаменитых эпопей? В немалой степени – в точных пропорциях мифологии и этнографии, реальной истории и фольклора, фотографических деталей быта и метафизики (ещё, конечно, юмор, ландшафт, философия, жизнеподобие абсурда и etc). Этнографически-бытовой слой – важнейший, классики это знали и умели, даже в насквозь мифопоэтической вещи Саши Соколова «Между собакой и волком» рыбаки, охотники, бродяги «Заитильщины» и Валдая пребывают в грубо-реальной предметности.

Надо сказать, интереснейшая история Автономной Советской Социалистической Республики немцев Поволжья художественно практически не осмысленна. Академически тоже не сказать, чтобы очень. Писательнице Яхиной было, конечно, где и как развернуться.

При том этнографии в романе пайковый минимум (только имена с фамилиями, да далекий Рейх в воспоминаниях и дерзаниях), за самобытность отвечают сказка, кирха и томик Гёте, всё прочее уходит в зыбкий символизм и волжскую набежавшую волну; даже бунт немецких крестьян, совсем как русский, бессмыслен, беспощаден и универсален. (Кстати, сцена антиколхозного мятежа сильная, а могла бы стать мощной, если бы все нужные слова стояли на своём месте, а лишних бы не было вовсе.)

Писательница явно в теме, материал знает (о чем свидетельствуют авторские комментарии к роману), разве что Покровск – столица Республики с 1922 года, у нее и в 30-е остаётся Покровском, тогда как в Энгельс он был переименован в 1931 году. (Но это ладно, миру – миф.) Однако зачем-то нарочито и демонстративно уходит от конкретики – и объективно крепкая проза то и дело становится рыхлой и водянистой.

Интересно, что на примере «Детей моих» можно со всей непреложностью убедиться, насколько законы рынка противоположны подлинной литературе. Гузель Яхина рассуждает, наверное, как матерый продажник и уповает на стратегии ребрендинга – дескать, любой давно знакомый потребителю товар пойдет лучше, будучи снабжен новой завлекательной упаковкой.

Занятно при этом, что Яхина работает с готовыми литературными конструкциями не только по рыночному принципу, но и по внутреннему убеждению – она, как мне кажется, совершенно искренне уверена, что именно так и надо, большая литература так и осуществляется. Эдакий английский газон.

Начать с того, что нет у нее и тени иронии, даже намека на пародийность (как это водилось у отечественных постмодернистов) при освоении общеизвестных приемов и сюжетов. Яхина напоминает участковую докторшу, которая каждому по-разному захворавшему ребенку с неизменной серьезностью выписывает одни и те же порошки и подробно объясняет порядок применения.

Потому все ключевые сюжеты и образы великой эпохи эксплуатируются невесть по какому кругу без всякой рефлексии. Изнасилование хозяйки хутора солдатами/бандитами/казаками – было у Бабеля, Шолохова, Горенштейна наконец. Будет теперь и у Яхиной, а как же. «Я как все».

Если беспризорник, имеются всегда готовые и колоритные Мустафа из «Путевки в жизнь» и Мамочка из «Республики Шкид». У Яхиной подобного типа зовут Васька, позже он получает фамилию Волгин.

Ну и, конечно, образ Вождя. Опять без всякого отклонения от нормы, солидно и сознательно берется Сталин солженицынский («В круге первом»), арендуется у Анатолия Рыбакова («Дети Арбата» и сиквелы), ну, и, понятно, взят внаём Сталин «Пиров Валтасара» у Фазиля Искандера. Называется он, натурально, словом «Он», непременно с большой буквы (Яхина использует ещё и курсив).

Роман-пазл, роман-каталог. А отступает от шаблонов Яхина, когда описывает пограничные людские состояния и людей, вечно в них пребывающих, то есть детей. Вообще, как мне кажется, из нее мог бы получиться замечательный автор школьных повестей – жанра, чрезвычайно популярного в позднесоветское время. Именно здесь метод осознанной как миссия вторичности был бы весьма уместен – хотя бы для сравнения школьных времен и нравов.

Еще одна несомненная удача – описание хуторской жизни с её круглогодичными насущными трудами и заботами (здесь очевидна параллель со столь же неровным романом Петра Алешковского «Крепость», сделавшимся, тем не менее, лауреатом русского Букера – там тоже замечательны и естественны сельскохозяйственные страницы). Взялась бы Яхина описывать сельскую школу – уверен, это было бы по-настоящему талантливо, без необходимости натужного масштабирования и привлечения кустарно и неуклюже склеенных метафизических слоев.