Алфавит от A до S (страница 6)
26
Во втором томе я узнаю и о тринадцатилетней девочке, за которой Петер Альтенберг следовал, словно влюбленный суфий. Она была дочерью сапожника, одной из одиннадцати детей. Старшие уже работали, а младшие находились под ее присмотром. Сколько ему лет, когда он это пишет? Судя по предыдущим записям, у него уже лысина и он беспокойно ест такое же малиново-шоколадное мороженое, которым его каждый вечер угощали родители – слишком добрые, чрезмерно снисходительные, всепрощающие, но как воспитатели – совершенно несостоявшиеся родители, которые, однако, оставили ему настолько невероятно прекрасные воспоминания. Это было и проклятием, и благословением! «Можно оглядываться назад на времена, которые казались райскими. – —. Не каждый, кто видит перед собой мрак, способен благодарно и с любовью вспоминать светлые дни – — —».
В каком возрасте он мечтал о тринадцатилетней девочке? Сколько лет нужно ждать, чтобы написать о том, что произошло, и о том, что не отпускает? Редко он осмеливался приблизиться к своей юной возлюбленной, и даже тогда взгляд его, полный самой дружеской нежности, скользил мимо нее, как масло по воде. Однажды к нему на скамейку подсела семилетняя сестра Анны, Жозефа, и он дал ей два бисквита. «Дайте мне еще два бисквита, я отнесу их Аннель. Она не может прийти к вам, потому что уже слишком большая. Что она может с этим поделать?!» Альтенберг дал ей двадцать бисквитов, и на этом все, вот она – великая любовь Петера Альтенберга, который писал о женщинах как о предметах наслаждения: «Одетую женщину я ненавижу за сложность, а раздетую – за примитивность! Если бы только нашлась одетая женщина, которую не хотелось бы раздеть, и раздетая, которую не хотелось бы одеть! Вот было бы счастье!»
Петер Альтенберг всегда стремился к удовольствиям, его сексизм был безутешен, а педофилия отвратительна. Однако его декаданс не был бесцельным. Он указывал на отчуждение, которое Альтенберг, вполне в духе марксизма, понимал как основное переживание современности: есть, когда не голоден, двигаться, когда нуждаешься в покое, совокупляться, когда нет любви. Альтенберг развивал свое эстетство еще дальше: именно эгоизм, на котором зиждется капитализм, приведет к освобождению. Например, жестокое обращение с лошадьми прекратится, когда люди станут настолько раздражительными и декадентскими, что не смогут сдержать себя и застрелят кучера.
Прекращение несправедливости и насилия, потому что само их зрелище нас изводит, реалистичнее, чем вечные призывы к альтруизму. Эффект, которого я добиваюсь своими книгами, в конечном счете основывается на понимании того, что если игнорировать бедствия, например в Афганистане, то рано или поздно они придут к нашему порогу. Невозможность терпеть жестокое обращение с лошадьми – это поступок человека будущего с ослабленными нервами! Раньше у людей было достаточно сил, чтобы не обращать внимания на такие чужие дела.
Быть может, мы продвинулись со времен Альтенберга: говорим о правах человека, получаем социальную поддержку. Но если посмотреть на масштабы бедствия, которое мы продолжаем игнорировать, начиная с войн и лагерей вдоль границ Европы, Сирии, Ирака, Ливии и Донбасса и ежедневно тонущих в Средиземном море, то наши сердца, похоже, стали еще более черствыми. На свой лад Петер Альтенберг тоже был хроникером, репортером, свидетелем.
27
Неужели сегодня – первый день, когда не произошло ничего, что заслуживало бы упоминания? Трудно представить – мне кажется, что каждый день в жизни каждого человека происходит что-то важное, причем важное не только для него самого.
Я писала статью, а это значит, что ничего особенно не происходило, хотя писательство само по себе – тоже своего рода жизнь, которую стоило бы описывать параллельно. По крайней мере, сегодня я испытываю чувство удовлетворения от того, что смогла найти последнюю фразу, пусть даже все предыдущие были корявыми. Когда последний абзац готов, можно вернуться к началу, и вдруг все, что казалось разрозненным или неуклюжим, встает на свои места. Возможно, с жизнью было бы так же, знай мы ее конец.
Потом меня ждали дневные обязанности, состоящие из общения с отцом и сыном, – самые приятные обязанности, какие только могут быть. Если кто и имеет право отвлечь от работы, так это дети и родители, но супруг – никогда. А ведь именно любовь – то, о чем всегда есть что сказать.
Действительно ли ничего не произошло?
Сегодня я говорила с отцом так, как будто я его учительница, почти как старшая сестра или тетя, а может быть, даже как мать. Хорошо, что он, он, никогда в жизни никого не слушавший, теперь готов принять мой совет. Хорошо, но больно осознавать его состояние. Что же это за жизнь, когда отец, иранский отец, принимает указания от дочери? Я велела ему снять траур: сорок дней прошло. В этом и заключается смысл траурного срока, который существует уже пять или десять тысяч лет: чтобы отметить не только смерть, но и возвращение к обычной жизни, к радостям, к краскам. Прошлого не вернуть, случившегося не исправить, выбросите это из головы, папа. Повезет, если вы сможете справиться с бессонницей, я сейчас же позвоню врачу, он выпишет какое-нибудь снотворное. Может, и для коленей что-нибудь найдется, чтобы вы не чувствовали себя так, словно они превратились в желе. Я спрошу ортопеда, поможет ли бандаж. Но молодым вы уже не станете, и сейчас вам, папа, нужно решить, хотите ли вы просто ждать смерти или воспользуетесь тем небольшим временем, которое вам осталось, и возьмете от жизни все, что она может предложить. Хотите стать лежачим и мечтать о том, чтобы самому сходить в туалет? Вспомните, какое удовольствие мама испытывала от одного вида своих внуков. А вы еще можете гулять вдоль Рейна, можете путешествовать, можете ходить по магазинам и самостоятельно принимать решения. Вам сейчас восемьдесят восемь, папа, вы думаете, что станет лучше? Думаете, вы первый, кто понял, что старость – это банк, которому вы выплачиваете долги за каждую крупицу счастья, за каждый здоровый день, и притом с грабительскими процентами? Старость – это медленная потеря всего, что казалось само собой разумеющимся: сначала родителей, потом друзей, братьев и сестер, жены или мужа… Один за другим начинают отказывать органы, радиус перемещений уменьшается километр за километром, пока даже выход в город, выход из дома и в конце концов поход в туалет не становятся слишком трудными. Радуйтесь тому, что у вас ясные ум и зрение. Возьмите наконец ходунки – красивые женщины все равно на вас больше не оглядываются – и радуйтесь тому, что вас кто-то навещает, что у вас есть семья, внуки, которые вас любят и заботятся о вас. Радуйтесь каждому дню, который проводите с братом, слетайте с ним в Америку. Купите себе билеты в чертов бизнес-класс. Ведь старость дает одно преимущество, папа: по-настоящему начинаешь ценить то, что у тебя есть, только тогда, когда каждой клеточкой тела ощущаешь конечность жизни. Молодым все дается легко, но что толку, если они этого не ценят? Тот, кто думает, что будет жить вечно, не может быть счастлив по-настоящему. Если кто-то способен быть счастливым, так это вы.
28
Нужно было поторопиться, чтобы успеть на поезд, поэтому среди непрочитанных авторов на букву B выбрала того, чья обложка понравилась мне больше всего.
* * *
К вечеру я прибыла в небольшой немецкий городок. Даже новые неказистые дома стоят здесь уже лет сорок-пятьдесят и выглядят так, будто не было никакой войны – только экономическое чудо: опрятные фасады, чистые урны, аккуратные спортивные велосипедисты, яркие вывески. Наверняка в этом неприметном и ничем не выделяющемся городке есть приличная библиотека, парки, общественные бассейны, музей, а может, даже театр или ресторан с мишленовской звездой. В странах Востока, в Африке, в Южной Азии, возможно, и в Китае – да везде в мире можно гулять по старым городам, но почти ничто в них не является по-настоящему старым. Может, найдешь старый центр или отдельное историческое здание, возможно, городскую стену, но все остальное построено за последние десять, двадцать, в лучшем случае тридцать лет, ведь бетонные блоки, из которых часто даже не удосуживаются сделать красивый фасад, дольше не выдерживают. А мы живем в доме девятнадцатого века, и в Европе это не считается чем-то необычным. В Иране такой дом стал бы музеем, хотя там города не подвергались разрушениям уже девятьсот лет. И часто, особенно на Востоке, я спрашиваю себя: куда делось прошлое? В этом вопросе, возможно, и кроется разгадка настоящего.
* * *
На встрече с читателями отклоняешься от плана и начинаешь рассказывать о Чечне, пока не доходишь до недавних войн. Слушатели широко раскрывают глаза, и ты чувствуешь, как тебя переполняет вдохновение. На самом деле это вдохновение исходит от тебя самой. В середине фразы тебе приходит в голову, что, сколько бы понимания ты ни пробудила, в Чечне от этого ничего не изменится.
* * *
Позже, в ресторане, у тебя нашлись бы анекдоты, чтобы поддержать разговор, который, кажется, не закончится никогда – пусть даже не сказано ничего важного, ничего, что имело бы значение для кого-то из сидящих за столом. У тебя есть два, а может, и три подходящих замечания, которые по остроумию и оригинальности не уступают замечаниям остальных присутствующих, – ты уже опробовала их в других беседах, остальные присутствующие тоже уже опробовали мысли, которые озвучили за этим столом, никто не говорит ничего, что имело бы значение. Но где вы на самом деле, пока обмениваетесь словами, анекдотами, политическими оценками? Где ваши сердца?
Уверена, что спроси ты об этом вслух, то подняла бы главные темы – любовь, смерть и предательство.
* * *
«Сколько раз я рассказывал Эстер свои сны», – пишет рассказчик в произведении Аттилы Бартиша «Спокойствие» [9]. Ее любопытство почти маниакально, словно это какой-то ритуал: она укладывается рядом, и если бы кто-то их увидел, то подумал бы, что это воплощение идиллии, но на самом деле ничего идиллического здесь нет. Это скорее похоже на то, как мужчина рассказывает новой возлюбленной о своих прошлых женщинах, обычно по ее настойчивой просьбе. Она жаждет знать все, и мужчина попадает в ловушку: если он не может вспомнить какую-то деталь, он выдумывает ее на ходу. Вдруг он замечает, как она закусила губу до крови и раздавила сигарету в пепельнице. Ее не волнуют его бывшие женщины, только его сны, ведь она сама никогда не может вспомнить свои. Ей кажется, что она лишена половины жизни, и, возможно, это действительно так. «Мы скорбим по своему собственному „я“, что искалечено жизненной суетой, – пишет Петер Альтенберг. – И скорбь эта зовется чувством стыда».
29
В отличие от моего участия в присяге, за которое меня разорвали бы на части доброжелатели, присутствие министра на моей встрече с читателями казалось выгодным для нас обеих: она выигрывает от моей репутации честного человека, а моя книга – от ее известности. Но стоит ей начать говорить, как демонстранты разворачивают транспаранты с балконов и обвиняют ее в убийствах. Считают ли они меня соучастницей? Судя по голосам, они очень молоды и, возможно, потому так взволнованы. Мне кажется, что они дрожат не столько от гнева, сколько от волнения.
Увы, подготовились они плохо. Министр легко опровергает обвинение в том, что, раз она продала танки, то несет ответственность за войну, указав, что танки были поставлены предыдущим правительством десять лет назад, а нынешнее правительство прекратило поставки оружия в обсуждаемую страну. Она подробно комментирует объемы экспорта оружия; правда это или нет, сразу и не скажешь, но в итоге ей удается перевернуть ситуацию и выставить демонстрантов обычными крикунами, у которых нет аргументов.
Я сижу рядом с министром, которой чуть не пообещала принять участие в присяге, и думаю: тридцать лет назад я бы стояла наверху, среди демонстрантов, и тоже кричала бы. Я не показываю этого (а почему, собственно?), но я рада, что демонстранты набрались смелости и выразили свое несогласие, в том числе и со мной, ведь я не возражаю министру, умной, начитанной женщине, не убийце. Она, безусловно, стремится к власти и заботится о своем имидже, но она отказалась от своей предпоследней должности, чтобы ухаживать за отцом, чему я нашла подтверждение в интернете. Сколько из тех, кто сегодня в зале, сделали бы то же самое? Но дело не в том, хорошая она или нет. Как министр, она цель протеста, и я вместе с ней, ведь сижу рядом.