Алфавит от A до S (страница 7)

Страница 7

Меня трогает, что после того, как шум утих, демонстранты внимательно слушают, когда я рассказываю о своем путешествии, о прошедших войнах и тех, что идут сейчас, о немецкой вине и страхах, которые охватывали меня на фронтах. Означает ли «никогда больше» [10] отказ от войны или нежелание больше закрывать глаза на происходящее?

Позже я узнаю, что молодые люди покинули зал сразу после своей акции, так и не дослушав мое выступление. Я обращалась к ним напрямую, но они к тому времени уже ушли. Оказывается, у них были с собой краски и яйца, которые, к счастью, они не использовали. Видимо, они осознали, что после полученных ответов насилие было бы лишним, тем более что правдивые это ответы или нет – они сказать не могли. Как бы то ни было, я рада, что мой новенький пиджак не пострадал.

* * *

Просыпаюсь резко, как от испуга, – кажется, это первый раз, когда мне приснилась покойная мать. Мы были на озере: мой сын, сестры, зятья, племянники и племянницы купались, и я тоже плескалась где-то вдалеке, но моего мужа нигде не было. На берегу стояли другие родственники, это походило на семейную прогулку или какое-то мероприятие, посвященное памяти матери, которая не присутствовала, но была смыслом встречи – возможно, это было на Эльбе, у воды или в самой воде.

Потом я оказалась на деревянном мостике, одна, и вдруг горе пронзило меня, словно удар молнии, так сильно, что я начала всхлипывать, но слез не было. Я упала на колени, по-прежнему одетая в купальник, и наклонилась вперед, закрывая лицо руками. Кто-то подошел сзади – не мать, кто-то другой, мужчина. Мой муж? Но ведь моего мужа не было рядом, когда умирала мама, его не было ни в траурном зале, ни на кладбище, ни на Чехелом, ни когда я возвращалась домой – это было страшнее всего. Этот кто-то коснулся моего плеча, моей дрожащей спины. Постепенно я успокоилась, встала, но, когда оглянулась, никого не было рядом, только какие-то люди вдали – возможно, моя семья, возможно, просто незнакомцы. Горе время от времени накрывало меня, как волны, уже не так сильно, но без слез, лишь с редкими всхлипываниями.

И вот она появилась рядом, моложе, чем при последней встрече, еще не согнувшаяся от болезни, она стояла чуть позади меня, спокойно, не отстранялась, но и не приближалась, на меня не смотрела или, может, все-таки смотрела? Да, смотрела – мягко, дружелюбно. Я никогда не замечала у нее такого взгляда при жизни, только теперь, на фотографиях. Она стояла там, моложе, чем при смерти, с ангельским лицом, как в гробу, прежде чем его накрыли саваном, – этот последний мирный образ перед ужасом последней встречи – стояла прямо, безучастно, но дружелюбно, когда я повернулась к ней, ей не было плохо, она видела меня, я хотела заговорить, хотела сказать: «Мама». Сказала ли? Кажется, я проснулась в ту секунду, когда она должна была ответить.

30

Гастроли, во время которых я каждый вечер читаю одни и те же слова, бледнеющие с каждым выступлением, зачастую приносят ненужные, но порой приятные, пусть и неестественно частые встречи с забытыми людьми. Бывшие одноклассники, однокурсники, разбросанные по всей стране, сотрудники издательств или редакторы, вышедшие на пенсию, иначе у них не было бы времени прийти на мое выступление. Сегодня, например, я встретила женщину, с которой познакомилась десять лет назад в отделении неврологии. Летом у нас обеих будет последний контрольный осмотр.

– Все могло сложиться иначе, – сказала я, и мы одновременно вздохнули. Вместо разговоров о нейронах мы обсуждали наши неудавшиеся браки, что, пожалуй, было лучше.

* * *

Снова снилась мать, снова у озера: на этот раз она лежала в воде на спине, старше, чем вчера, а моя сестра сидела на ней, хотя я знала, что это невозможно, ведь сестра уже взрослая, но во сне она постепенно уменьшалась. Все, кто уже пережил утрату, говорили, что настоящая скорбь приходит с запозданием. Похоже, требуется время, чтобы осознать случившееся.

Маме хорошо – теперь я буду держать это в голове. Она выглядела не такой молодой, как в предыдущем сне, но и больной не казалась. С лица ее не сходила спокойная, почти ироничная улыбка, которую я никогда прежде у нее не замечала. Я не могла заглянуть ей в душу, но видела, что она не страдает. По крайней мере, не было никаких признаков того, что она страдает, что само по себе многое значит. Возможно, она выглядела немного грустной, но и это, скорее всего, просто мое воображение, как когда ты видишь в глазах животных человеческие чувства. В любом случае она не страдала. К сожалению, я не могла ни говорить с ней, ни даже просто позвать – сон исчез раньше. В конце концов, скорбь вращается не вокруг нее, а вокруг нас. Умершие не страдают, им хорошо; живые же остаются в одиночестве и грустят о своей участи.

31

От одного вопроса к следующему – она обычно избегает этой темы в компаниях, прошло уже два года, но я спросила так искренне, что она не захотела лгать. Мы не виделись семь лет, никогда не были особенно близки. Семь лет! Понимаю, что вопрос о том, как она поживает, заставляет ее нервничать, и спешу добавить: после сорока математически невозможно прожить семь лет без каких-либо ударов судьбы. И пока я произносила эти слова, мне самой стало неловко от этой вымученной мудрости. Однако для нее это замечание кажется новым и в каком-то смысле успокаивающим. Она сразу же рассказывает, что два года назад умер ее муж. Да, тот самый. Аневризма, все произошло очень быстро. Дети более-менее оправились. Вскоре мы уже говорим обо мне. Она не может поверить в мой развод – ей казалось, что мы были в таком согласии, в гармонии, несмотря на различия. Я отвечаю, что даже семь лет назад это было не совсем так. Она удивляется: не догадывалась. А я тогда не могла знать, что ждет ее. Каждая из нас внезапно оказалась одинока.

– Не на ровном же месте! – восклицает она после того, как я описываю ненависть как чудовище, которое встает перед тобой, хватает и швыряет из стороны в сторону, и по силе это не меньше, чем влюбленность или голод.

– Конечно, – признаю я и рассказываю обо всем: о своем невероятном эгоизме, о бесплодных попытках искупить его максимальным смирением, свои клятвы в верности семейному счастью, которые наверняка из моих уст звучали как издевка. Вероятно, любое другое поведение, даже постоянная, систематическая бесчувственность, принесло бы меньше страданий. Теперь оба, муж и сын, окончательно уверились в моей вине: муж – потому что я ее признаю, а сын – потому что его отец до сих пор на меня обижен.

– Неужели на следующем школьном празднике вы снова будете друг на друга кричать? – спросил сын несколько дней назад. – Как ты можешь так со мной поступать?

– Но ведь я не кричала, – защищалась я, как школьница, указывающая на одноклассника. – Это папа кричал, а не я.

– Да, а почему? – спросил сын. – Не на ровном же месте!

Больше всего несчастий приносят те, кто больше всего старается их избежать, часто думала я во время своих поездок. Несчастье все равно найдет свою дорогу, и чем меньше его ждут, тем яростнее оно проявляется.

– Это была бы интересная книга, – замечает моя знакомая.

– Да, но я не могу ее написать, если хочу вырваться из круга ненависти, – отвечаю я.

32

В последовательности любовных актов скрыт целый роман, отражающий историю насилия в Венгрии двадцатого века. Здесь рассказывается о жестокости, которой подвергается человек в условиях диктатуры, где, как однажды выразился один чеченский полицейский, ты либо преступник, либо жертва, а зачастую и то и другое поочередно, если не одновременно. В первом акте инициатором выступает женщина, тем самым патриархальная структура нарушается. «Не надо, – сказал я. – Молчи, – сказала она», любовь достигает своего пика, то есть душа и тело становятся единым целым; и, что необычно для современной литературы, здесь хороший секс описан хорошо благодаря чередованию порнографической грубости и библейской поэзии, не вульгарно, как со стороны выглядит совокупление – животные стоны, судорожные движения, искаженные лица, не слащаво и фальшиво, как когда игнорируется животная составляющая.

« Нет, – повторил я, но ее неумолимый палец, покрытый капельками пота с ее коленей, упал мне на рот, чтобы парализовать меня вкусом моря. Он полз по моему языку все глубже, до глотки и потом обратно, медленно и плавно, и послушные вкусовые сосочки скользили по настороженным капиллярам. Потом я почувствовал, как ее губы изможденно гуляют по эрогенным районам моего тела, и медленно начал забывать. Я забыл обо всем, как тогда на мосту Свободы, но теперь я не помнил уже не только про ящик, закрытый на ключ, и про поддельные письма Юдит, и про Клеопатру, бегущую домой в фальшивых рубинах, я позабыл, полночь сейчас или полдень».

Во втором акте инициатива переходит к мужчине, и желание тут же превращается в насилие, якобы приносящее удовольствие и женщине: «Я хочу. Я так хочу». Из ее стонов рассказчик выводит, что блаженство – это, в сущности, облагороженная боль. В таких местах даже Сьюзен Зонтаг, которая утверждала, что нет «женской» или «мужской» литературы, согласилась бы с тем, что автор-женщина не стала бы романтизировать эти стоны.

В следующей постельной сцене рассказчик говорит о насилии над собственной матерью, при этом как бы соглашаясь между строк с тем, что инцест является непреложным табу. Четвертый акт возникает в его воображении после того, как его возлюбленная выходит из психиатрической клиники и он замечает шрамы, оставленные на ее душе. Это всего лишь предположение, сделанное мимоходом, но уже в 2001 году Аттила Бартиш писал о том, что обсуждается в движении Me Too: о том, что мужчины не хотели знать о своем мире и профессиональной среде: «Конечно, – сказал я и решил, что в детстве ее отодрал какой-нибудь стареющий кобель, высокохудожественный папочка, который проткнул ее из последних мужских сил и бросил привязанной ремнями к больничной кровати, чтобы они спокойно могли довершить выскабливание матки и шоковую терапию. Когда тебе за шестьдесят, несказанная удача, если появляется малолетка, для которой как откровение даже отрыжка и которая часами готова возиться с твоей дряблой писькой. Только не будем выказывать лишних восторгов, если юная нахалка вздумает отелиться. „Я не переношу вони, золотко мое, даже от скипидара. Мне совершенно ни к чему сраные пеленки, поэтому вот тебе две тысячи форинтов и устрой все. Что, а я там зачем? В конце концов, ты большая девочка. Да я и не успею, зато на выставке в Эрнсте на всех полотнах будешь только ты“. Из-за вернисажа он не успевает в неврологическое, но он подавлен, печален, это замечают коллеги и критики, как-никак яркий штрих в великолепной творческой биографии». А я, разве я не зарабатываю очки за печальные переживания, которые ломают других людей? И не оправдываю себя фразами вроде «нет женской или мужской литературы»?

Двумя страницами позже рассказчик и сам насильно овладевает своей возлюбленной. Насильно ли? «Нет, – сказала она. – Молчи, – сказал я», – сцена описана зеркально, и те же самые слова, что были в начале, теперь звучат по-другому, жестко и грубо, только потому, что роли поменялись. Насилие, исходящее от вожделеющего мужчины, отличается от насилия, исходящего от вожделеющей женщины: соотношение сил неравное. «Ты говно! Говно! Говно!» – кричит женщина.

В следующем любовном акте сам рассказчик становится жертвой соблазнения и давления со стороны редакторши, функционерки – нет, не изнасилования, но ее власть над его карьерой очевидна. Политическая иерархия стоит выше гендерной, хотя и не отменяет ее полностью. Формально патриархат сохраняется: когда она хватает его за пах и говорит: «Ну как? Оттрахаешь наконец?» – он толкает ее на кровать и разрывает на ней свитер.

[10] Nie wieder (нем.) – выражение, широко используемое в Германии в контексте памяти о трагических событиях Второй мировой войны и Холокоста. Это призыв сохранять историческую память, учиться на ошибках прошлого и работать над тем, чтобы подобные преступления против человечества не повторились в будущем.