Алфавит от A до S (страница 8)

Страница 8

В седьмой постельной сцене роли снова меняются: рассказчик сам насилует редактора, партийную функционерку, чтобы отомстить, и все глубже погружается в систему, которая превращает в преступника каждого, кто не хочет стать жертвой. «Я оставил ее на кровати, словно какую-то половую тряпку. Сперма вытекла из нее на смятый плед, одна ее нога свесилась на пол, и с нее сползла туфля. У нее еще подергивались бедра, но стонать она уже прекратила, а я застегнул молнию на брюках, вытащил сигарету из пачки и погасил свет».

Так продолжается – акт за актом – роман, который, как будто в насмешку, называется «Спокойствие». После последнего изнасилования, ставшего своеобразной формой любви, рассказчик узнает, что история Эстер началась так же, как и закончилась, и все движется по кругу: после того как в Румынии ее родителей убили, некий ветеринар помог ей продать дом и отправил с вырученными деньгами в иммиграционную службу. Чиновник достал из одного ящика паспорт и взял деньги. «Но этого недостаточно», – сказал он, запирая дверь, поскольку было ясно: с тем, кто готов отдать целое состояние за паспорт, можно делать все что угодно. Он не стал тянуть; девственницы были его давней слабостью, ему особенно нравилось, когда во время действа его били по лицу кулаками. Но он не останавливался, пыхтя и обливаясь слюной. «Надеюсь, теперь тебе гораздо лучше», – говорит Эстер, заканчивая свою историю.

Ошибки, определяющие наше будущее, всегда кроются далеко в прошлом, столь далеком, что распознать их становится задачей почти неразрешимой, не говоря уже о том, чтобы исправить, как бы ты ни старался. О некоторых ошибках мы даже не помним, или же они были сделаны не нами, а людьми, которыми мы были двадцать, тридцать или даже сто лет назад, если учитывать влияние родителей и дедов. Кто они вообще были? Мы не знаем, но до сих пор несем бремя их решений. Ошибки всегда происходят вначале, когда все еще складывается, тогда уже возникают первые трещины.

С другой стороны, было бы не менее ужасно, если бы мы, словно мастера, с самого начала жизни тщательно следили за каждой деталью, каждую линию выверяли, как если бы мы родились уже старыми и мудрыми. Ведь именно благодаря той самой беззаботности, беспечности и легкомыслию, с которыми мы вступаем в жизнь, она и раскрывается перед нами во всей своей полноте. И когда все рушится, мы осознаем, что это были неотъемлемые части жизни, ее истины.

33

Такие новости всегда приходят неожиданно, словно ставят все, что было важным до этого момента, на второй план. Опять торопливые извинения за то, что буквально в последнюю минуту приходится отменить встречу, шепотом, чтобы случайные попутчики в общем вагоне не услышали, снова «большое спасибо за понимание», и вот ты уже на следующей станции пересаживаешься на поезд в обратную сторону.

Вечером, возвращаясь из больницы, катишь за собой чемодан, и невольно возвращается мысль, которую трудно отбросить: а что же я буду сегодня есть? Заходить куда-то одной совсем не хочется, еще меньше хочется готовить, тем более ради себя одной. Вспоминаю об остатках вчерашнего риса. Правда, только риса. Давно не брала ничего у китайцев: острые овощи по-гонконгски, риса не надо, спасибо. Как бы китайцы удивились, если бы узнали, насколько вкуснее становятся их блюда, если не воспринимать рис как обычный гарнир. Никаких «гарниров» не существует – ни в кулинарии, ни в литературе; есть лишь главное и второстепенное, как на картине: яркие акценты и едва уловимые тени. Какая удача, думаю я, и сама эта мысль неожиданно поднимает мне настроение: китайское блюдо с персидским рисом – идеальное сочетание.

34

Каждое утро – одни и те же новости про движение на дорогах, где диктор быстро и четко перечисляет самые длинные пробки, как будто старается уложить каждое слово в минимум времени: десять километров, одиннадцать, пятнадцать, больше десяти, восемнадцать километров. И вдруг – внимание! – двадцать семь километров, произнесенные с такой экспрессией, что после каждого слова наступает пауза. Кажется, что диктору хочется повторить это еще раз, ведь это его личный утренний рекорд, но не нужно: вслед сразу идет новая пробка, снова на двадцать семь километров. «Двадцать! Семь!» – звучит предупреждение, как будто водители должны настраиваться на бой. Последующие пробки в десять, четырнадцать и тринадцать километров диктор упоминает вскользь, и лишь на девятнадцатибалльной в конце он вновь слегка поднимает голос, акцентируя только первую половину слова.

Я не могу себе представить более скучной работы, чем зачитывать сводку о пробках на радио. Ни работа бухгалтера, ни ночного сторожа, ни дворника не кажутся настолько однообразными. Очевидно, для чтения таких сводок есть отдельные дикторы – ведь новости читают другие, те, кто сообщает о важных событиях, например, как сегодня, о коалиционных переговорах и критике со стороны других партий. Я сама видела, как эти «дикторы пробок» готовятся к эфиру: предположительно, это бывшие актеры, те, кому не повезло, или те, кто из-за семьи вынужден хвататься за любую работу. Они молча готовятся во время новостей, а после своей короткой или длинной сводки тихо выходят, даже не попрощавшись с техником или редактором, чтобы вернуться к следующему эфиру точно вовремя. Они напряженно ждут – а может, ждут ненапряженно, – когда зазвучит стандартный джингл, который сигнализирует об их выходе. Наверное, они уже не могут его слышать. Не каждый день выпадает случай сообщить о машине, едущей навстречу потоку, начале каникул или зимнем шторме, поэтому приходится довольствоваться даже двадцатисемикилометровой пробкой, особенно если эту цифру можно повторить. Девятнадцатикилометровая тоже сойдет. Хорошо сидеть в студии с чашкой кофе, а не в пробке.

35

Стоя под струями воды в душе, слушаю оригинальную запись молодого (!) Клода Дебюсси, которую передают по радио. Невероятно, что такие вещи существуют, – так же невероятно, что мир в Центральной Европе длится так долго. Запись 1904 года. Качество, несмотря на шумы, довольно хорошее. Он аккомпанирует певице на пианино, и музыка льется так нежно, задумчиво, словно издалека, голос чист и грустен. Потом диктор сообщает, что Дебюсси был неприятным человеком: вспыльчивым, скандалил с коллегами, был шовинистом и антисемитом. Шел 1904 год.

36

Вчера я оставила телефон включенным на ночь, и кто-то среди ночи – в два часа – разослал всем родственникам, друзьям и коллегам свой новый номер. Нет, сохранять не буду. Сначала надеялась снова уснуть, потом попыталась почитать, но Аттила Бартиш не смог вытеснить тревогу за отца, а уж тем более – прогнать образ незнакомки в гробу. Снова и снова меня охватывает ужас при воспоминании о том, как имам открыл ее лицо – неживое, словно разгневанное, лицо. На следующий день состоялись вторые, уже настоящие похороны в узком кругу; даже мой отец не пришел, потому что остался на ночь в больнице. В голове попеременно всплывают образы – то незнакомки, то матери, снова и снова, как в плохо смонтированном фильме: незнакомка, которую мы принимали за мать три, четыре, пять секунд или сколько-то еще, пока отец не упал в обморок, и разлагающаяся в могиле мать. Я не хочу писать книгу о матери, хотя думаю о ней постоянно; книга о матери неизбежно будет книгой обо мне самой.

Из темной комнаты без стеснения смотрю в окна немногих соседей, которые тоже не спят. За балконной дверью видна половина кровати, достаточно широкой, чтобы вместить двоих. Я знаю, что там живет мужчина, он одинок, у него широкие плечи, и на тумбочке стоят книги – тоже своего рода критерий. Игры разума. Если бы он появился, может быть, даже обнаженным, я бы отступила от окна – не потому, что порядочная, а потому, что и желание не может победить страх и ужас. Не заглянуть в гроб на следующий день было ошибкой, но я просто не смогла. В последний раз, когда я видела мать, я видела незнакомку. Кто-то чужой занял место моей матери.

37

Буква B занимает особое место в моей библиотеке – можно сказать, это моя любимая буква. Книги авторов на нее занимают шесть полок – почти столько же места, сколько на более распространенную букву K. Среди них три автора, которые заслуживают называться пророками: Беккет, Бюхнер и Борхес. А еще Бергер, Булгаков, Бодлер, Бронте, Бернхард, Бринкманн, Бахман, Боланьо и другие. Теперь и Аттила Бартиш смотрит на меня со своего места, подбадривает и читает вместе со мной то, что пишется в окружении этих полок.

Под буквой C нет такой внушительной подборки, но и никто из авторов здесь не «погребен заживо». Я все прочитала? Нет, «Записные книжки. 1957–1972» Чорана по объему могли бы быть телефонным справочником: «Лишь неудавшиеся вещи приоткрывают сущность искусства» [11]. Выставленная напоказ, чрезмерная хандра утомляет – как и в других книгах Чорана, которые я читала, – сплошное мужское нытье о том, как ему не повезло появиться на свет, которое потом становится позой и кажется тщеславием, так многословно осуждаемым Чораном в других. Даже солнечный свет его якобы раздражает. Порой доходит до смешного: «Вчера, будучи в довольно приподнятом настроении, я попытался опечалить себя мыслями о том, что я, по сути, обречен на смерть, что я практически мертв, как и все живущие» [12].

Тем не менее, когда он рассказывает больше о своем распорядке дня и прочитанном, становится еще более очевидным, чем в его завершенных, предназначенных для публикации работах, что пишет человек неверующий, который читает исключительно религиозные книги, ежедневно Библию, несмотря на то что не питает особого уважения к христианству как таковому: «Очевидно, что Бог был решением, и другого такого же удовлетворяющего решения никогда не найти». Чоран, принадлежащий к поколению Сартра и Батая, с иронией относится к своим современникам и дистанцируется от них, однако особое внимание уделяет Симоне Вейль, которая каждый раз завидует, когда думает о распятии Христа. «Каждый день нужно молиться новому богу, чтобы выдержать этот ужас, который обновляется каждую ночь». Именно этот страх, радикально метафизический, движет им. Это молитва атеиста, и он признает, что было бы проще, если бы он мог заняться чем-то другим, а не постоянным исследованием самого себя: «Стоит оказаться радикально одному – и то, что чувствуешь, так или иначе становится религией». В 1966 году он в одиннадцать вечера встречается с Беккетом в пивной – вот о чем нам бы хотелось знать! – но приводит только свои собственные слова. «Что мне нравится в евреях, так это сладострастие, с которым они упиваются своей неразрешимой судьбой», – отмечает он в другом отрывке. «Каждый миг потерян, если ты не проводишь его лицом к лицу с самим собой».

Как бы доказывая обратное, именно цитаты каждый раз становятся самыми яркими моментами его «Записных книжек», что само по себе искусство. Включены даже цитаты мусульманских мистиков, с которыми он тоже был знаком: «Если истина не сокрушает тебя до кости, это не истина». Или Бальзак: «Смерть, это столь значительное и пугающее изменение состояния, в природе – всего лишь последняя нюансировка предыдущего состояния». Кафка: «Моя жизнь – это промедление перед рождением». Болгарская пословица: «Сам Бог не безгрешен, ибо создал мир». Троцкий с замечанием, которое искупает все остальное: «Старость есть самая неожиданная из всех вещей, которые случаются с человеком». Или брат самого Чорана о немощности их матери: «Старость – это самокритика природы».

Я записываю не только цитаты, как в житиях святых, цитируя кого-то, кто цитирует кого-то другого, но и намеки, которые ведут меня к другим книгам. Я как будто гуляю по стране чудес: каждый, кого я встречаю, говорит, где будет еще прекраснее, и в этом смысле библиотека – своего рода рай, где каждая встреча сулит новую, обещая бесконечное счастье. Вот, например, Эмили Дикинсон, которая в моем шкафу стоит среди женской литературы, цитируется Чораном чаще, чем мистики, словно она одна из них:

Ангел на каждой улице
Арендует соседний дом [13].

[11] Перевод Б. Дубина.
[12] Здесь и далее, кроме особо оговоренных случаев, перевод А. Зубаревой.
[13] Перевод В. Марковой.