Княжна для Хана (страница 4)

Страница 4

– Отец! Батюшка! – взывала, будто он не стоял рядом, будто мог не слышать.

– Пусти! Нет! Нет! НЕЕЕТ! – и небо слышало. Только не отвечало.

Слёзы текли по лицу, по шее, по губам, солёные, жгучие, как отрава, забивая дыхание, сливаясь с криками, превращаясь в глухие всхлипы. Голос хрипел, срывался, превращался в хрипение звериное, будто я – не княжна, не человек, а согнанный в яму волчонок. Волосы мои разметались, разлетались в стороны, били по щекам, по глазам, как метёлки ведьмины, в бурю, в беду, в отчаяние.

И я ждала – ждала, что кто-то остановит. Что мать кинется, как раньше, встанет грудью. Что отец… хоть скажет: «Довольно!»

Но никто не пришёл.

Ни один голос не встал за мной. Ни одна рука не коснулась меня с милостью. Только чужие пальцы, только канат, только дыхание врагов.

И в этот миг я поняла:

не кандалы страшны, а тишина, в которой тебя предали.

Когда весь мир смотрит – и молчит.

И ты орёшь – одна.

Одна.

Навсегда.

Он шёл ко мне медленно, выверенно, как волк, спускающийся к ручью, зная, что всё живое уже разбежалось. Шаг его был тяжёл, но не груб, в нём жила не спешка, а осознание силы, той силы, что не нуждается в подтверждении. И всякий его шаг, будто колокол, бил по камням двора, и в груди моей отзывался глухо, будто сердце отбивало последние удары перед сном вечным.

Глава 4

Я стояла, как столп, омытый бурей, дрожала всем телом, но ноги мои не двигались. Я смотрела на него, как смотрят на пламя, что сжигает дом – не в силах отвести взгляд, хоть знаешь: за этим – конец.

Он подошёл вплотную. И в тот миг, когда нашлись наши глаза – мои, полные боли, ужаса, горя, и его – чёрные, глубокие, как провал между мирами, я почувствовала, как он вглядывается не в меня, а вглубь, туда, где пряталась душа, где дрожало детство, где молитвы шептались без слов. И он будто вытянул её, душу мою, и держал перед собой, не ломая, но уже не отпуская.

Голос его был низок и ровен, в нём не было ни угрозы, ни ласки, но был тяжёлый гул, как гремит степной гром перед бурей, как стон предков в ночных снах. В том голосе было что-то чужое, древнее, не от мира сего, и когда он произнёс:

– Ты принадлежишь мне. По закону крови.

– я не сразу поняла смысл. Но тело моё поняло прежде разума. Всё внутри похолодело, будто в грудь мне вогнали нож, сделанный не из железа, а из судьбы. Это были не просто слова – это был приговор, начертанный ещё до моего рождения. И не мне было с ним спорить.

Он поднял руку. Неторопливо, как будто в этом жесте не было вожделения, только власть, сухая, голая, ледяная, как клинок зимний. Его пальцы коснулись моего подбородка. Не больно. Но от этого – только страшнее. В том прикосновении было нежелание – право. И это вздрогнуло во мне до пят, пробежало, как ток, как судорога, как последняя молитва.

Он смотрел на меня, и я знала: ничего во мне не скроется от него. Ни гордость. Ни страх. Ни попытка ненавидеть. Потому что он заберёт – всё. Не сразу. Не в один день. Но так, что не останется ни одной капли, которая не сказала бы ему: «да».

Его воля была бездонна. Его страсть – как ад. Его решение – вечность.

А я – лишь жертва, избранная не по любви, а по закону. Закону крови.

И никто не спросил, согласна ли я.

Потому что принадлежать – не значит выбрать.

А значит – быть взятой.

Меня вели сквозь княжеский двор, где небо стало свинцовым, а земля под ногами казалась чужой, как если бы я ступала уже не по родной тверди, а по преддверию ада. Руки мои были связаны – туго, шершаво, по-мужицки, верёвка впивалась в кожу, будто желала оставить след навеки. Платье, венчальное, шитое с зари, уже не было венцом моей радости, но волочилось по земле, как саван, как траурная пелена, пришитая к телу с мольбой не вырваться.

Грязь цеплялась за подол, как проклятие. Там, где ещё утром были лилии, вплетённые материнской рукой, теперь – пыль, кровь, пепел. Каждый шаг давался тяжело. Камни били по ногам, босым, белым, дрожащим. Холод, что ползал снизу, залезал под кожу, будто змея, свернувшаяся у сердца. Я не просила. Не звала. Не кричала более. Голос ушёл – вместе с волей.

Люди… люди стояли стеной, как свидетели на страшном суде.

Одни смотрели с жалостью – глаза опущены, губы дрожат, будто хотели сказать «прости» да не осмелились.

Другие – с облегчением. Да, облегчением! С тем скользким, жалким огоньком в глазах: не моя… слава Богу, не моя…

А кто-то просто не смотрел вовсе, как будто, не глядя, можно не быть соучастником.

Но они были. Все. Даже отец. Даже князь.

Я шла. Нет. Тело моё шло.

А душа осталась. Там, где венчали. Где мать благословляла, трясущимися пальцами гладя по волосам. Где звучала музыка, где ещё верилось, что будет жизнь, что можно быть женщиной, а не тенью. Там я – и осталась. А здесь – пустая оболочка, ведомая, как жертва на капище.

Я не чувствовала, когда он подошёл.

Только вдруг – крепкие, уверенные руки подхватили меня за талию, легко, как будто я – не человек, а мешок с ветром. Тело моё вздрогнуло, но не сопротивлялось. Уже не умело. Он поднял меня, как своё, как то, что уже принадлежит ему, и усадил перед собой, на седло, плотно, крепко, так, чтоб не соскользнула. Я чувствовала его за спиной – как жару, как сталь, как волю.

Он не сказал ни слова. Только издал короткий, резкий свист —

и конь, как по команде, встал на дыбы, взвился, вздрогнул и сорвался с места. И мы помчались.

И ветер – в лицо. И платье – развеялось, как флаг побеждённого. И всё позади – род, дом, кровь, имя – остались там, в пыли.

Я уносилась в степь. Словно души моей уже не было.

Только снег в глазах.

И память о голосе,

который больше никогда не назовёт меня дочерью.

Я сидела перед ним, босая, в изорванном, изгаженном моим падением свадебном платье, что ещё утром сияло, как заря над рекой, а ныне – позорный флаг моей несвободы, тряпка, обагрённая пылью, травой и тем, что осталось от моей девичести. Ткань липла к телу, словно хотела спрятать меня, заслонить – но была лишь напоминанием: я уводимая. Я забранная. Я та, что уже не своя.

Во рту кляп – тяжёлый, грубый, впитавший слёзы, чужие пальцы, страх. Он не давал говорить, не давал молить, но самое страшное – он не давал кричать. Даже боль нельзя было отдать ветру. Всё копилось внутри, горело под рёбрами, пульсировало в висках, стучало в зубах. Я не могла ни словом, ни звуком оборвать этот кошмар – могла только дышать… и дрожать.

Моё тело – обмякшее, бессильное, чужое мне самой – тряслось от холода, от сотрясений, от ужаса. Но не от сдачи. Нет. В груди ещё билось сердце, злое, испуганное, яростное, как пойманная птица, которой ломают крылья – медленно, пальцами, с наслаждением. И чем тише становилось снаружи, тем громче оно било внутри – как если бы только оно одно и помнило, что я ещё жива.

Он держал меня одной рукой – за талию, крепко, словно вёл лошадь с поклажей, что может сбросить, рвануть, упасть. Но я была не поклажа. Я была добыча, привязанная к хищнику, и его рука, горячая, сильная, с огрубевшими пальцами и жёсткой кожей, вонзалась в мою плоть, как железо под тонкую ткань. Не давила. Не трясла. Просто держала. Непоколебимо. Как держат своё.

Второй рукой он вёл коня – спокойно, уверенно, будто вёз не пленницу, не княжну, не живое сердце, а вещь, что принадлежит ему по праву войны. Его движения были точны, ровны, он не замечал моего дыхания, моего страха, моих судорог. Я могла бы исчезнуть – он бы не дрогнул. Он знал – я уже его. И эта уверенность врастала в меня, как шип в плоть.

А небо над нами было синее, как предсмертный сон.

И ветер – немой.

И весь мир – стал колыбелью, в которой убаюкивают перед распятием.

Коня остановили посреди степи, где трава густая, горькая, как полынь над могилой, шуршит под копытами, словно шепчет о беде, да не о моей одной. Вокруг нас сомкнулось тихое кольцо всадников – плотное, тёмное, неподвижное, будто каменные изваяния, высеченные из страха и злобы. Они не говорили, не смеялись, не хмурились – просто ждали, как псы, что привыкли к запаху крови.

Хан дёрнул поводья и в тот же миг резким движением, без предупреждения, как сбрасывают ненужную ношу, скинул меня вниз. Мир перевернулся, подол закрутился в воздухе, платье поймало ветер, а потом всё рухнуло – я ударилась спиной, локтем, бедром, так, что в груди зазвенело, как в медном котле. Земля встретила меня жёстко, с хрустом, без пощады.

Я попыталась отползти назад, как зверь, что чует нож. Руки связаны – не обнять себя, не защититься. Ноги цепляются за корни, за камни, за землю, что не хочет прятать меня. Всё тело моё – вынутое из плоти стыда, трепещущее, полное боли, скользит назад, как жертвенная коза, что уже лежит на алтаре, но ещё дышит.

Никто не тронул меня. Ни один из них не приблизился.

Но они смотрели.

И это было хуже прикосновений.

В их глазах – не страсть. Похоть охоты.

Словно я – трофей. Мясо, что пока не разделали.

И каждый взгляд впивался в кожу, как шило, как холодный нож, медленно вспарывающий душу изнутри.

Костёр трещал рядом, жар его лизал мои щеки, плясал по лицу, бросая оранжевые блики, как метки палача. Свет от него делал всё вокруг ярче, страшнее, обнажая изломанные складки платья, грязь на босых ногах, кровь, запекшуюся у локтя. А внутри… внутри всё тухло. Гасло. Погружалось в то черно-багровое безмолвие, где уже нет слёз, ни гнева, ни молитвы.

Только пустота.

Глубокая, как могила.

И я – в ней.

Живая. Пока.

Тот миг был как дыхание весны в чаду пожара – внезапный, тихий, почти невозможный. Из полукруга тёмных, молчаливых всадников, где каждый сидел, как изваяние над своей добычей, выехал один. Он не гремел оружием, не рвал поводья, не смотрел на хана – смотрел на меня. Его конь шагнул вперёд медленно, будто неся не воина, а брата милосердия, и когда всадник спешился, я вдруг почувствовала, как тело моё, обмякшее, иссохшее, готовое слиться с землёй, вздрогнуло – впервые не от страха, а от надежды.

Он присел на корточки рядом, не прикасаясь, и протянул мне мех. В его лице не было жалости, той, что унижает, – было спокойное, простое сочувствие, будто он видел во мне не трофей, не чужое, не плату, а… дочь. Сестру. Человека. Его губы шевельнулись, и шёпот прошёл по воздуху, как ветер по высокой траве:

– Не бойся.

Я смотрела на него с безмерной благодарностью, будто в его руке был не мех с водой, а ключ от цепей, что опутали душу. Я тянулась – судорожно, трепетно, как младенец к груди, как раненый к свету, и слёзы подступали сами, без стыда, без воли. В этом мехе была моя первая капля жизни, что могла отмыть всё пролитое за день.

Но в тот самый миг, когда мои пальцы коснулись меха, я почувствовала, как воздух вокруг меня сгустился, потяжелел, стал вязким, будто дышать им стало труднее. Всё смолкло: шорохи, потрескивание дров, разговоры – даже ночной ветер, казалось, затаился в страхе.

Он встал. Хан.

Не быстро – как поднимается скала из земли.

И пошёл – без спешки, без слов, как ходит грозовая туча, уверенная, что ей не нужен гром, чтобы вселить ужас.

Он подошёл и встал над нами, как тень в полдень, как судьба. И прежде чем я успела отдёрнуть руку, прежде чем в груди воина родился страх, зазвенела тишина – и в ней, как ломкий корень, треснула кость.

Я слышала – чётко, страшно, бесповоротно – как в его пальцах, могучих, не торопливых, хрустнула живая плоть. Рука согнулась под неестественным углом, воин застонал – не закричал, только застонал, как зверь, раненый не первый раз. И хан не смотрел на него. Не смотрел на меня. Он просто произнёс – голосом, тихим, почти ласковым, в котором не было ни одного человеческого нерва:

– Моё. Не тронь.

И в этот миг я поняла, что я не человек для него. Не пленница. Не княжна. Не женщина.

Я – знак. Я – территория. Я – его.