Княжна для Хана (страница 6)
Шатёр казался живым. Он дышал. Ткани чуть колыхались, как плоские груди умирающей ведьмы, что выдохнула проклятие, но не умерла. Вдруг – щелчок. Хруст. Тихий, будто ломается стебель, но в нём было что-то большее – звериное. Настоящее. Я напряглась, и в тишине своего страха расслышала: шаг.
Шаг в траве. Не копыто. Не сапог. Мягкий, хищный, осторожный.
Я медленно, едва дыша, отогнула край шкуры и заглянула в щель.
И он был там.
Волк.
Настоящий. Не сон. Не дух. Не метафора.
Серый, как зола в золе.
Огромный. Широкогрудый. Молчаливый, как старый воин, переживший тысячу битв.
Он стоял в нескольких шагах от шатра, не двигаясь. Не прятался, не пугал. Просто был.
Глаза его не сверкали, как у зверя – нет. Они были матовыми, выцветшими, как у стариков, что жили слишком долго, чтобы чему-то ещё удивляться. Он не рычал. Не приближался. Но смотрел на меня, будто видел не пленницу – душу, искривлённую болью.
Мы смотрели друг на друга.
И в этот миг весь мир сузился до этой щели в шатре и этих двух глаз, полных степи, голода, памяти.
Во мне замер крик. Замер страх.
И что-то – внутри – повернулось.
Он знал.
Я не знаю, как, но он знал.
Что я сломлена. Что я жива. Что я опасна.
Он знал – и не осудил.
А потом – как пришёл, так и ушёл.
Медленно развернулся, махнул хвостом, и растворился в темноте, как тень, что не должна была показаться, но показалась.
А я осталась – с этой встречей, как с меткой на сердце.
Это не был страх. Нет.
Это был знак.
Что не всё здесь принадлежит хану.
Что кто-то в этой проклятой степи – узнал меня. И признал.
***
Утро пришло не светом – тяжестью. Оно не озарило небо, а надвинулось, как хмель после злого вина: вязкое, мутное, с привкусом беды. Воздух стоял густой, как если бы степь накрыли парчой дыма, и в нём не хватало дыхания, как в церкви перед погребением. Я лежала, связанная, как всегда – руки под животом, ноги скручены туго, верёвка натирала щиколотки до крови, и даже когда я спала, я чувствовала эти узлы, как клеймо, как насмешку, как доказательство, что мне больше не принадлежит даже тело.
Но в этот день… было иначе.
Он вошёл, не проронив ни слова, и глаза его были такие, будто он уже похоронил всё живое. Я притихла, не смея дышать, ожидая привычного: еда, затем узлы, затем снова темнота. Но он подошёл, встал на колени – и медленно, молча, развязал меня. Сам.
Он даже не смотрел на меня – и в этом молчании было страшнее, чем в тысяче угроз. Он просто поднялся и вышел. Как будто больше я не стоила даже связывания. Как будто ему стало всё равно, уйду я или умру. Или… может, он знал, что я не уйду.
– Попытаешься бежать – поймаю и отрежу палец…Попытаешься еще раз – отрежу второй.
Я осталась одна. Свободная.
И от этого – в сто раз более пленённая.
Я приподнялась, ноги затекли, запястья саднили. Руки дрожали. Сердце билось в горле.
И всё же я вылезла. Из тени. Из страха. Из шкуры.
Я подняла полог шатра – и шагнула наружу.
И сразу – тишина. Такая, что даже ветер словно слушал.
Воины сидели по кругу, как обычно, но никто не ел, никто не громко говорил, никто не смеялся.
Они смотрели на меня.
Все.
Одновременно.
Не нагло, не вызывающе – но с тем вниманием, с какой смотрят на огонь, в который вот-вот бросишь живое.
В их глазах было неприкрытое любопытство. И…похоть.
И тут налетел ветер.
Резкий, ломаный, со свистом. Он пронёсся между шатрами, подняв пыль, запах коней, и… что-то ещё. Я вдохнула – и почувствовала гарь. Настоящую, пронзительную, как в день, когда сгорел амбар у деда. Но в небе – ни дыма, ни золы. Только вкус. И память. И предупреждение.
Что-то зашевелилось внутри. Живот сжался, как перед криком.
Мне стало страшно.
Так, как не было с первого дня.
Потому что теперь я была не просто пленницей – я была свободна.
И в этой свободе было что-то страшнее уз.
Я попятилась. Шаг за шагом. Смотрела на лица – все как один молчали.
Никто не окликнул. Никто не остановил.
Но каждый из них знал, что я не должна была выходить.
Я шагнула назад, одной рукой отодвинула полог и нырнула обратно в шатёр, будто в утробу, в могилу, в тёмное спасение.
Я села в угол. Колени к груди. Руки к вискам.
И всё моё существо шептало:
Это место – не моё.
И эта тишина – не простая.
Что-то грядёт. Что-то в воздухе. Что-то идёт ко мне.
А я – одна.
Среди врагов.
И даже хан больше не держит меня.
Потому что страх держит лучше любых уз.
Глава 7
Вечер опустился на степь не мягким сумраком, а глухим погребальным покровом, тяжёлым, как саван на лице мертвеца. Костры снаружи трещали редко, будто не от тепла, а оттого, что огонь сам дрожал. Воздух в шатре стоял спертый, плотный, наполненный чем-то таким, что не чувствуется носом, а расползается по коже, как сырость по стенам старого склепа.
Я лежала, завернувшись в шкуры, глядя в одну точку, не дыша – будто сама стала частью этой мёртвой тишины. И вдруг – шорох, тихий, как шелест мха под босыми ногами. Ни зова, ни стука, ни разрешения. Просто она вошла.
Улан-Ама.
Тень, дым, знак. Не женщина – сущность. Прошла сквозь полог, как ветер проходит через щель в ледяной стене. Шатёр не отреагировал, не шелохнулся – как будто ждал. Я не смогла закричать. Не смогла даже вдохнуть. Всё тело моё сковалось, будто я не из плоти, а из земли – впиталась, вросла, приросла, и даже мысль не могла вырваться из черепа.
Она стояла в проходе, и глаза её горели без света. Нет – не горели. Тлели. Как пепел, оставшийся после сожжённого дома. Лицо её было из складок, трещин, морщин – как кора дуба, что пережил тысячу зим. Волосы – как сухая степная трава, спутанные, с редкими костяными бусами, словно это не украшения, а напоминания о тех, кто глядел в неё – и не пережил.
Она не спросила, можно ли.
Она села.
Напротив меня.
Точно, как смерть. Не торопясь.
Молча.
И просто смотрела. Долго. Так долго, что я не знала – живу ли я ещё, или уже сплю, или умерла. В её взгляде не было вражды. Не было жалости. Там была только память. И приговор. Как будто она видит меня не сейчас, а всю – от рождения до конца.
Я не могла оторвать глаз. Хотела закрыться, спрятаться, исчезнуть – но не могла. Как олень, увидевший волка – и уже знающий: не убежит. А запах… О Господи, запах! Он наполз, как туман, как плесень по кладбищенским камням. Пахло глиной, в которую клали мёртвых. Пахло кровью, впитавшейся в полы старых храмов. Пахло родами, смертью, потом и медью. Запах древности. Запах тайны. Запах того, что не должно быть рядом с живыми.
И всё во мне понимало:
Это – не человек. Это – знамение.
И я – не избрана. Я – помечена.
Палец её поднялся, как будто не к моему лбу – к самой сути. Дрожа, но точно, как стрелка над компасом судьбы. Я видела, как он тянется – не торопливо, но неумолимо, с той беззвучной силой, что движет морями, корнями, с той древностью, которую не может остановить ни человек, ни бог. В этом жесте не было ни милости, ни угрозы – была только необходимость. Как восход. Как осень. Как смерть.
И вот – он коснулся. Не болью. Не жаром. Не жесткостью. Касание её было лёгким, как дыхание предков в тёплой пыли, что встаёт над прахом костей. Но в ту самую секунду, когда её палец лег на середину моего лба, – мир оборвался. Молча. Резко. Без предупреждения. Как если бы кто-то выдернул из меня весь воздух, свет и время.
Я не упала – меня будто вынули из тела, как нить из иглы, вытянули и сбросили в бездну, где не было ничего, кроме пульсирующего мрака и ветра, что воет сквозь века. Я не могла кричать, потому что голоса не было. Не могла плакать, потому что не было глаз. Я – не я. Я – бесплотное знание, сгоревшая память, заклинание, потерявшее язык.
Вокруг меня разрастался огонь – не живой, не жаркий, а огонь судьбы, что пылает в тех, кто назначен. Он охватывал степь, как проклятье, и эта степь горела не снаружи – изнутри, от самой своей сути, будто кто-то вырвал сердце земли и поджёг его. Воздух дрожал от пламени, и в этом дрожании я увидела его.
Хан.
Он стоял посреди огня, обнажённый по пояс, весь в крови – и не чьей-то, а своей. Он кричал. Не слова – звук. Дикий, звериный, невыносимый. В нём было всё: гнев, боль, любовь, предательство, расплата. Он звал меня, тянулся ко мне, но я стояла в стороне, неподвижно, и у моих ног – ребёнок. Совсем мал, в саване, в крошечном плаще, сотканном из той же ткани, что и его – ханский.
Мальчик молчал. Глядел на меня, как на солнце.
И я знала – он мой. И его. И не чей.
И из-за него – всё сгорит.
Я стояла среди пепла будущего, пепла памяти, пепла имен.
И знала: я – не спасение. Я – пламя.
Я – женщина из огня.
И он – сын бурь.
И наша встреча – не жизнь. Судьба. Суд. Кара.
И когда я очнулась – с криком, с холодом, с дыханием, рвущим грудь, – шатёр был пуст.
Только на полу лежали перо – белое, из крыла, и кость – тёмная, гладкая, как слёзы.
А бабки не было.
И, может, и не было никогда.
Они вошли молча, как входят в святилище перед казнью. Их было трое: смуглая, как земля после пожара, старая, с глазами цвета пепла, молчаливая, с лицом, будто вырезанным из берёзы; молодая – некрасивая, с тяжёлым взглядом, с руками, как у мясника, короткими и толстыми; и третья – ещё девка, но уже с таким лицом, будто всё, что с ней могли сделать – уже сделали. Ни одна не представилась. Ни одна не глянула в глаза. Только одна сказала:
– Приказ был – смотреть.
И это «смотреть» было не взглядом. Это было обыскающее, вонзающее, отнимающее. Я стояла посреди шатра, босая, в мятом, грязном платье, что давно уже не было моей одеждой, а только тряпкой, напоминающей о том, кем я была. Руки мои дрожали, но не от холода – от ярости, которую приходилось глотать.
Они подошли, как к кукле. Без слов. Без дозволения.
Разорвали ткань. Ловко, без грубости, но с тем спокойствием, что бывает только у тех, кто делает это не впервые.
Одна приподняла подбородок. Другая развела колени. Третья, та самая, молодая, взяла меня за грудь, как за животину, и я вздрогнула – не от боли, от отвращения, от желания закричать, плюнуть, ударить. Но не закричала. И не ударила. Я проклинала молча.
– Худа, но кость ровная, – сказала одна.
– Живот пуст, – добавила вторая.
– Глаза злятся, – усмехнулась третья. – Значит, не сломана.
И всё это – как про вещь. Про лошадь. Про рабыню. Не про меня.
Они говорили друг другу, как женщины, что вяжут узел или квасят капусту – с отстранённым интересом, с ритуальной усталостью, с тем равнодушием, что страшнее крика. Они трогали, щупали, осматривали. И ни одна не видела во мне человека. Только "её". Только "ту". Только товар.
– Девственно, – сказала старая, и её голос прозвучал не как утверждение, а как приговор.
После этого они не извинились, не взглянули. Просто ушли. Как приходят и уходят тени. Шепчущие, вонзающие, глумливые.
Я осталась стоять посреди шатра, обнажённая, как душа после исповеди, где никто не простил.
И всё тело моё было не телом – одной сплошной раной, не кровоточащей, но гноящейся.
Не от боли.
От стыда. От унижения. От того, что я больше не принадлежала себе – ни снаружи, ни внутри.
Я стояла – как стоИт свеча над гробом, что вот-вот опустят. Не живым телом – одним только дыханием, пустым, ломким, как стекло в мороз. Они ушли – те три женщины, с руками, как у скотников, с глазами без дна – осмотрели, обсудили, опозорили. Оставили меня – голую, как новорождённую, и мертвую, как жертву, не дождавшуюся ножа.
Я не успела прикрыться. Не успела даже вдохнуть, когда ткань полога шевельнулась, и он вошёл.
Хан.
Не громко. Не с клинком.