Все мои птицы (страница 12)

Страница 12

Где-то внутри Чагина рассыпалась, билась в конвульсиях сим-матрица, хваталась лапками поочерёдно за все его рецепторы, точно живое существо, цепколапая рептилия, которая во время шторма желает удержаться на палубе, но шторм бросает её от мачты к мачте, и рептилия, пытаясь выжить, крушит, крушит всё когтями, зубами и хвостом, помогая шторму. Поддавшись панике, сим-матрица то выкручивала его органы чувств на максимум, то отключала их вовсе. Играла, как на расстроенном рояле, на его вегетативной нервной системе.

Чагин слышал гулкие удаляющиеся шаги бармена и резкие звуки набираемых на телефоне цифр. Слышал его голос, его тяжёлое хриплое дыхание, вонь его пота – точно бармен не спрятался с телефоном где-то в каморке за стойкой, а приник к Чагину и шептал, шептал ему на ухо.

Голос бармена был высоким и ломким, с потрохами сдавал бармена Чагину и телефонному собеседнику. Бармен говорил:

– Нет, ты послушай. Он же тут сдохнет, а отвечать буду я. Мы так не договаривались. Я звоню в «Симаргл», пусть забирают.

А собеседник бармена очень спокойно и даже лениво отвечал:

– Позвонишь в «Симаргл» – будет следствие, пойдёшь по этапу за сбыт и доведение. Ты так хочешь отвечать? Просто выпни его на улицу. Пусть загибается там.

А бармен говорил:

– Нет, погоди. Нет. Я на такое не подписывался. Ты просто приезжай, раз это так просто. Просто приезжай и выпинывай своих мурашей сам.

Собеседник отвечал ласковым баритоном:

– Вообще несложно. Берёшь и выбрасываешь. Не ты его убиваешь, он сам себя убил.

Бармен подвывал:

– А Ляйсан Даутовне я что скажу? Ты уж как-нибудь сам, братушка. Твой клиент, твоя мать.

– И бар мой, – отвечал ему собеседник. – И ты мой. Не кипи, Даня. Просто сделай. А с мамой я потом поговорю.

Странным образом в этой беседе тонущий Чагин был на стороне неизвестного ему собеседника – спокойного и собранного. Конечно, он испытывал некоторое раздражение в отношении человека, с такой лёгкостью выбрасывающего не окончательно ещё сломанную вещь, но неуверенность, мутность бармена раздражала ещё больше. Совершенно незачем тянуть. Просто реши и сделай. Просто сделай.

Чагин почувствовал прохладное прикосновение ладони к своему лбу. И голос – грубый, женский, очень старый – сказал куда-то в сторону, но как будто прямо в ухо Чагина:

– Эй, мальчик, кончай болтать и тащи сюда свою тощую жопу. Помоги поднять этого засранца. Ишь, окочуриться тут решил.

Чагин и сам не понимал толком, почему понадеялся на этот бар. Отчего-то в полубреду ему показалось, что люди, угощающие симов криптой, должны уметь разбираться с последствиями. Это звучало логично в его штормующей голове. Но сейчас стало совершенно ясно, что такая логика не работает. Что Чагину не светит даже коррекция, которая ещё полчаса назад казалась худшим из кошмаров. Стало ясно, что сейчас Чагина выбросят на улицу и там он закончится. Совсем. Отчего-то коррекция больше не пугала, а виделась единственно возможной и верной целью. Тихий покой подчинения и счастья. Полное отсутствие «я» и всех связанных с ним сомнений. Коррекция казалось мечтой.

Свет мигнул, и в промежутке между баром и баром промелькнуло нечто другое, будто прилипшая к внутренней стороне века соринка. Чагин всмотрелся в эту соринку и понял, что падает, падает, снова падает в объятия памяти.

Чагин выключился.

* * *

Двадцать лет назад коррекция представлялась ему билетом в ад.

Двадцать лет назад он сидел на лестничной клетке второго этажа над школьным холлом, свесив ноги, глядя, как внизу мимо него идёт жизнь. У жизни были сотни лиц, и все они были лицами ещё-не-Чагина.

Внизу сим-мальчики и сим-девочки – его возраста и чуть младше, но все похожие друг на друга как близнецы – знакомились с будущими родителями.

Родители казались юными и очень уверенными в себе. Складывалось впечатление, будто они прохаживаются по холлу, как по рынку, высматривая товар получше. Много позже, когда Чагин и сам приехал в школу забирать Инку, он понял, что внешняя уверенность – только маска. Процедура знакомства со своим ребёнком вызывала трепет, ужас и предвкушение одновременно. Кто-то маленький, так похожий и вместе с тем так не похожий на тебя – пока ещё чужой и совершенно непонятный, почти как рандомы. Но пройдёт несколько дней – и этот практически инопланетянин станет частью твоей семьи, разделит с тобой узор сим-матрицы, благодаря которому будет распознавать тебя как самого важного человека на свете. Станет, по сути, частью тебя, продолжением тебя и всей сим-нации – через твой отпечаток.

А ещё позже, глядя на спящую в кровати трогательную и уже родную Инку, Чагин с некоторым ужасом обдумывал механизмы рандомного родительства, состоящие, кажется, из сплошных минусов и случайности: никаких гарантий, что ребёнок будет здоров, будет с тобой счастлив, будет тебя любить, а ты будешь любить его. Никаких гарантий, что вам вместе будет комфортно и вы будете понимать друг друга с полуслова. В криптосемье, где общую генетику обеспечивало происхождение из одной лаборатории, а семейную связь подкрепляли криптографические бактериальные матрицы, невозможно было представить ничего, кроме комфорта, успеха и любви.

Если, конечно, твоя сим-матрица в порядке, а бактерии не сошли с ума.

Но тогда, двадцать лет назад, одиннадцатилетний ещё-не-Чагин просто смотрел вниз и завидовал – сим-мальчикам и сим-девочкам, чьи матрицы не сбоили. Тем, кто успешно вписался в единение и струны чьих душ вечерами пели в унисон, растревоженные крошечными невидимыми лапками сим-бактерий, – пока сам ещё-не-Чагин блевал в туалете и прислушивался к разложению внутри себя.

Ким сказал: просто реши и сделай.

Но ничего простого в этом решении не было.

Ещё-не-Чагин толком не спал уже неделю, обдумывая детали дикого предложения, которое озвучил ему уборщик-рандом. Мысли путались, сознание плыло. А может, дело было не в предложении, а в том, что его сим-матрица окончательно отказала. Он чувствовал взгляды, слышал шепотки.

– Помнишь этот ваш криповый мульт про собаку и тараканов? – спросил тогда Ким.

– Это бактерии.

– Точно. Мелкие твари с гаечными ключами. В истории успеха из мульта они въехали в новое здание, по указателям нашли свои рабочие места и процесс пошёл. А у тебя что-то сбойнуло, таблички перепутали, и твои бактерии расползлись по левым отноркам. То ли они честные трудяги и пытаются как-то там шустрить, но делают не то и не там. То ли они там вовсе перепились. Что делаем? Первое. Всех старых рабочих – увольняем. Второе. Новых берём сразу с опытом. Не очередную партию придурков, которые заблудятся, перепьются и передерутся, а проверенных профи, чётко знающих своё место и дело. Можно сказать, перевозим сразу с рабочими станками. Успех, конечно, не гарантирован, но если найти кого-то максимально на тебя похожего… Не знаешь случайно, где такого взять?

Маленький ещё-не-Чагин раз за разом прокручивал этот разговор в голове, вглядываясь в лица одноклассников. Такие похожие на его собственное. Вглядываясь в лица методистов и кураторов, он думал о том, что если всё, о чём рассказал ему Ким, – правда, то почему эти симпатичные люди, которые знают его с самого рождения, не помогут ему стать таким, как надо. Тем, кого ждёт будущее. Он не посмел озвучить эту мысль Киму, но без труда прочёл её на лице ещё-не-Чагина.

– Думаешь – ты вершина эволюции? Нет, пацан, ты, все вы – эксперимент. В эксперименте одинаково полезны как успехи, так и неудачи. Ты дорог им таким. Если в тебе есть что-то новое, тебя разберут на крошечные кусочки. А если ты скучный – отправят на коррекцию, в сим-отстойник к остальным жукам. Тебе что больше нравится?

* * *

К его лицу приблизилось лицо старухи. Ляйсан Даутовна, вспомнил он. Впечатление неопрятности морщинистой кожи усиливали татуировки на щеках. От неё крепко пахло чем-то кислым, вином, сыром и неожиданно фиалками.

Было ей лет сто, а может, и все двести. У Чагина даже мысленно ничего не поворачивалось назвать её грунтом, биосом, рандомом – любым симским словом про неполноценное отребье деградантов, человечество-ноль, доживающее свои последние дни. Дело было не в уважении к возрасту. Никто и никогда не воспитывал в нём и в таких, как он, уважение к старшим. Дело было в чём-то другом.

Возможно – в деликатном прикосновении её крошечных пальцев. Или – в голосе.

Слов Чагин не разбирал, и от этого ему сделалось совершенно спокойно. Потому что о такой стадии разрушения сим-матрицы знал каждый, даже ребёнок, такому учили в школе на уроках ОБЖ. Отказ сим-матрицы, стремительная интоксикация, судороги, рвота, множественные потери сознания, афазия, кома, смерть. Мальчик, знай, твой папа болен, если очень недоволен.

Но голос старухи почему-то успокаивал. Чагин не считывал слов, только интонации – ворчливые, сварливые даже, и вместе с тем какие-то очень уютные. Так могла бы звучать обеспокоенная бабушка Чагина, если бы она у него была. Где-то дальше, за её голосом, почти за сценой, слышалось нытьё ни в чём не уверенного бармена, а старуха на него утешительно прикрикивала.

Чагин включился неокончательно, был дёрганым и мигающим, дрожащим, но ясно понимал, что сидит на жёсткой кушетке в какой-то затхлой каморке. К запястью его был подключён монитор-браслет, почти такой же, каким пользовались врачи и полиция. Разве что несколько более громоздкий. Устаревшая модель.

Что бы с ним сейчас ни делали, на улицу его не выбросили. Так и не поняв, как к этому относиться, Чагин снова отключился.

Следующее включение принесло боль укола – вместе с впечатлением, что старуха нарочно колола больно. То ли чтобы заставить Чагина осознать тяжесть совершённой им ошибки, то ли чтобы вытащить из темноты обморока. Он почувствовал, как похолодели пальцы рук и ног, и ему захотелось вдруг, как в прошлом году, оказаться в крошечном шале, где с женой и Инкой они провели неделю. Инка училась кататься на горных лыжах и выучилась стремительно – спасибо сим-архитектуре.

Холод в конечностях был плохим признаком, но отчего-то в этом состоянии Чагин находил утешение и надежду. Он больше не должен был что-то решать сам, кто-то всё решил за него.

Старуха принялась поворачивать Чагина, ворча и ругаясь, и как-то сквозь ритм её речи Чагин разгадал: чтобы не задохнуться от блевоты, если он будет блевать, а он обязательно будет. Так Чагин понял, что он уже не сидит, а лежит. А как лёг – не помнит совершенно.

Старуха продолжала ворчать, но Чагин слушал это ворчание как утешительный шум прибоя, как свет смысла и обещание исцеления: все вы такие. От её голоса Чагину делалось легче, точно он оказался в руках у надёжного доктора, который и прежде сталкивался с неведомой Чагину болезнью. И он представлял, что, допустим, она спрашивает его о детях и он, конечно, рассказывает, как водил Инку в вирт-зоо и в каком та была восторге, а потом по делу и без применяла странное слово «мурмурация».

И Чагин мысленно смеялся. Ему нравилась эта Ляйсан Даутовна. На мгновение даже сделалось горько, что она всего лишь рандом, а не сим, не человек будущего. Отчего-то всегда было так важно стремиться в будущее и думать только о нём. Совсем не важно было, как сейчас, как теперь, кто ты, зачем ты. Важно было, что – там, за горизонтом, в направлении взмаха руки кормчего.

Всегда было важно, а сейчас вдруг что-то изменилось. Всеми своими морщинами, увядшей красотой, татуировками, редкими зубами, всей своей древностью старуха была человеком прошлого, но это не мешало ей жить сейчас и определённо получать от этого удовольствие. Пусть это и не настоящее удовольствие, а жалкое, неполноценное удовольствие грунта.

На этой его мысли всё сломалось.

Всё хорошее отступило, как трусливые собаки, в морозном лесу почуявшие приближение волков. Волки вошли, скалясь и хохоча. Чагин задохнулся от боли, мир замерцал, зарябил, закрутился центрифугой, и Чагина накрыло узнаванием.

Потому что так уже было: арктический холод и беспросветное одиночество. Такое, в котором понимаешь, что вся твоя память о принадлежности чему-то большему, о существовании таких, как ты, – только насмешка воображения.

Он узнал это чувство. У него был морозно-сливочный привкус.