Все мои птицы (страница 9)
Чагина снова залил жгучий стыд. Теперь было совершенно ясно, что никаких чужих детей Чагин из детского сада не забирал. Что Инка смотрела на него так испуганно, потому что сам Чагин вёл себя как мудак. И жена оставалась его женой. Дело было не в них, дело было в Чагине. Дело было в крипте.
Что-то она нарушила в чагинской сим-матрице – посыпались рецепторы, а что дальше?
И про такое он слышал – в основном, конечно, очень давно, ещё в школе, в тех самых ужасных сценариях, какими пугали их, воспитывая превентивный ужас перед тогда ещё совсем новым криптовеществом. Никто не верил, а выходит – зря. И ещё Чагин вспомнил вдруг Кима – тощего нескладного рандома Кима, школьного уборщика с его вечной кривой ухмылочкой и совершенно не подходящим ему глубоким, убедительным, красивым голосом. Не говорил ли тот ему однажды: а вот крипту я бы на твоём месте не пробовал? Это воспоминание ни к чему не крепилось, ничего за собой не везло, просто образ и звук, подвисшие в пустоте. Что уборщик-рандом мог знать о крипте?
Сам Чагин о крипте знал не больше, чем о других запрещённых препаратах. Школьный курс криптобиологии, даже помни его Чагин назубок, не давал ответа. Неспециалисты о таких вещах говорили исключительно демонстративным шёпотом и откровенную ересь – фантазии в отсутствии информации. А специалистов-криптобиологов среди чагинских знакомых не водилось. Теперь стало ясно, что зря. Жена непременно сказала бы, что Чагин таких знакомств неосознанно избегал. Сказала бы, если бы Чагин мог поделиться с ней своими бедами.
Но он, конечно, не мог – не теперь, когда его сим-архитектура совершенно очевидно вышла из строя, стремительно рушились феромоновые криптосвязи, и жена больше не казалась самым близким и родным человеком, а представлялась чужаком, едва ли не чудовищем. Что хуже – совсем немного, и он сам станет для неё таким же. Уж на таком-то уровне Чагин разбирался в вопросе. Бактерии-симбионты, то самое «сим» в термине «сим-архитектура», все эти годы не только следили за его благополучием и здоровьем, но и обеспечивали точный и верный обмен сигналами со всеми членами сим-социума. Неужели всего одна доза крипты сломала в Чагине то, что заставляло любого сима чувствовать себя на голову, две головы выше любого рандома, – феромоновую подпись, членскую карточку одного большого и прекрасного клуба? Единственного клуба, в котором стоило состоять, – клуба идеального будущего.
Перед мысленным взором Чагина возникло изображение огромного муравья на фоне зелёного листа. Муравьи убивают чужаков, если их запах недостаточно хорош.
Чагин мотнул головой, как бы вытряхивая из неё полчища муравьёв, огляделся и обнаружил, что на улице почти стемнело.
Машина стояла у въезда на парковку рядом с заводом, где Чагин – так давно, что уже и сам забыл, – начинал карьеру простым рабочим.
Чагин сам не знал, сколько времени провёл вот так – вцепившись побелевшими пальцами в руль, глядя невидящими глазами на закат – точно такой же, как все те закаты, на которые он смотрел когда-то и после заводских смен, и ещё раньше, из школьных окон, воображая на горизонте огромную призрачную фигуру – смутный, ускользающий силуэт бога-пса, который с высоты неба смотрит на своих несовершенных детей.
Пропускной автомат ворчливо попискивал, а из кабинки показался нахохленный охранник в плаще. Чагин махнул бейджем перед автоматом, а охраннику жестом соврал, что был-де важный телефонный разговор. Думал он о другом. Думал Чагин о том, что тело мудрее его самого. Тело привезло его куда следовало, в место надёжное и ясное. Это чувство было иррациональным, но в отчаянной ситуации только иррациональность и спасает. Там, где логика говорит: конец тебе, Чагин, – иррациональность шепчет об утешительном уюте.
* * *
Рабочие в цеху смотрели на него с некоторым удивлением, но без особой тревоги. Весь вид Чагина выдавал в нём конторского работника, но, если система пропустила его внутрь, значит, он имел право здесь находиться.
Когда-то он был таким же рабочим, в этом самом цеху – всего-то десять лет назад. Не было ещё Инки, а они с будущей тогда женой, стройной и смешливой, только присматривались друг к другу. Жизнь была проста и понятна.
Впервые Чагин задумался о том, что, может, не стоило ему так прытко двигаться по управленческой линии. А как не двигаться, если именно этого хотела от него система? Это было чувство, напоминавшее руку старшего товарища на плече; руку, которая не только не даёт упасть, но и легонько подталкивает вперёд.
Как и в прежние, доконторские годы, Чагин решительно очистил голову от лишних мыслей; сбросил пиджак, оставшись в белой рубашке. Взял с полки наушники и очки, а из автомата – одноразовые перчатки и маску; включил свободный станок, подтвердив личность: система помнила о его квалификации. Один за другим методично проверил валики, смазал рельсовую систему, отрегулировал пуск охлаждающей эмульсии.
Пока он настраивал себя и станок, спустился мастер – старик лет семидесяти с лицом древним, из прошлой жизни. И дело было не в возрасте, а в том, что лицо у мастера было набором случайностей. Рандом – один из немногих на заводе. Чагин его помнил, а вот мастер Чагина не узнал, что неудивительно. Все мы для них на одно лицо, привычно подумал Чагин.
Заметив включение станка, подсуетился конвейер и доставил деталь на обработку.
Мигнул монитор, высвечивая чертёж, и Чагин принялся за работу.
Руки помнили не только дорогу сюда, но и работу здесь. Слушая приглушённые наушниками заводские звуки, Чагин чуть отстранённо наблюдал за искрами, летящими из-под шлифовального вала, и думал о том, как всё-таки справедливо и верно устроен мир и хорошо, что места случайностям в нём всё меньше. Не случайно, что Чагин оказался здесь в эту ночь. Он сделает свою работу, и деталь, которую он отшлифует, будет служить ещё многие годы, радуя людей. И сам Чагин был её братом – отшлифованной и отлаженной деталью на своём месте. И никакая крипта не может этого изменить, а единичный сбой – ерунда. Он увидел царапину и тотчас ловко с ней расправился. Остановил станок, снял перчатку и на ощупь проверил, не пора ли менять вал. Заметил краем глаза, как мастер удовлетворённо цокнул и ушёл к себе, смешно размахивая руками.
Чагин проводил его взглядом, оценив заодно приятность слаженного механизма цеха: мерное движение конвейеров, спокойная уверенность рабочих-симов, тот самый утешительный ритм, в поисках которого Чагин, верно, и приехал сюда, сам того не зная.
В груди заискрило тепло, Чагин почувствовал, как его наполняет любовь к этим простым людям, таким же, как он. Если не считать мастера, все они тут были – своими, понятными, настоящими и правильными. В каждом из лиц Чагин узнавал себя, и это было утешительно. Все здесь были такими, какими следовало быть, Homo perfectus. Где-то в другом месте, более светлом и тихом, точно так же слаженно и предсказуемо появлялись на свет крошечные люди, и кто-то замерял им температуру, а кто-то проводил тест Уоттса-Киндреда, а кто-то готовил колбы с молочной порцией сим-архитектуры. И на каждой колбе – крошечный аккуратный логотип с крыльями вокруг пустоты, на месте которой некогда был изображён силуэт пса-Симаргла.
Чагин чувствовал, что контакт восстанавливается. В таких местах у крипты нет власти.
Наверху, над окнами, сквозь которые мастер из своей клетушки наблюдал за жизнью цеха, светились цифры электронных часов: 19:59.
Работа в цеху замедлялась, останавливались конвейерные ленты, требовавшие человеческого участия для успешной работы. Затихали станки, рабочие откладывали инструменты и детали. Дёрнулся и замер башенный кран. Мигнули и сменились цифры на часах: 20:00.
Плавно, мастерски, любуясь собой, Чагин тоже остановил станок. Замер в предвкушении. В управлении, куда Чагина привела карьерная лестница, всё было иначе, суетливее, формальнее, что ли. Не было той ясной простой чистоты, с какой проходило единение в заводских цехах.
Мелодия появилась из ниоткуда. Сначала иголочками пробежала от кончиков пальцев через всё тело к самому сердцу, потом уже зазвучала. От нежной скрипки до глубокой виолончели. Мелодии было плевать, что уши Чагина закрыты звуконепроницаемыми наушниками. Мелодия рождалась внутри.
Сердце рвалось из груди, прыгая в такт музыке, желудок пульсировал, и горечь то подступала от него куда-то в диафрагму, то снова исчезала.
Не то.
Чагин жадно смотрел в просветлённые лица рабочих, точно надеясь украсть это просветление, заразиться им. Он знал, что они сейчас чувствовали, но это знание невозможно даже мысленно облечь в слова: чувство всепоглощающей простоты, чувство правды и направления. Тепло и свет, которые лились как будто сверху, а на самом деле из всех присутствующих, объединяя незримыми нитями. Круг света, внутри которого все свои; всегда поддержат и помогут, всегда обнимут и утешат. Всегда поймут. Чагина из этого круга выставили, и сейчас, в самом разгаре единения, он куда острее ощущал боль вчерашней ошибки. Его паника, его мучительные, стыдные руминации – всё казалось мелким и недостойным по сравнению с горем, которое он испытывал прямо сейчас.
Чагин пробовал было считать от тысячи до одного, как делал это в далёком детстве, но от полёта над воображаемыми числами желудок скрутило в тугой узел.
Чагин двинулся к выходу мимо замерших и, казалось, мерцающих в такт воображаемой мелодии рабочих. Он почувствовал острое желание прямо сейчас ударить кого-то из них кулаком в лицо и посмотреть, что за кровь потечёт из разбитых губ и будет ли эта кровь сиять теплом единения.
Рабочие точно почувствовали это. Их головы стали поворачиваться навстречу и вслед Чагину. Их пустые глаза смотрели то ли сквозь него, то ли внутрь его. И Чагин с некоторым запозданием осознал, что разрушение его сим-матрицы скоро почувствует не только жена, а любой сим. Возможно, это происходило прямо сейчас. Возможно, неправильные чагинские феромоны уже кричали: я чужой. Сердце Чагина неистово колотилось, и неясно было – реакция ли это сбоящей матрицы на единение или паника. Чагин заставил себя идти медленно. Было сложно не поддаваться желанию обходить каждого из рабочих-симов по широкой дуге, но Чагин справился.
Сверху, равнодушный и не знающий единения, за ним наблюдал мастер-рандом.
* * *
Чагина знобило и трясло. Включились алгоритмы, спавшие двадцать лет, и он оказался в месте, похожем на то, где прятался от единения в детстве. Ноги сами привели Чагина в уборную, глаза сами уставились на отражение в зеркале: бледное лицо, синие круги под глазами, взлохмаченные волосы. Дорожки слёз на щеках.
В голове гулко мерцало единственное слово: коррекция, коррекция, коррекция.
Чагин не любил вспоминать детство. Иногда пытался, но, как ни старался, не находил ничего приятного. Как будто кто-то скатал всё его детство в неряшливый ком, внутри которого затерялись маленькие и большие радости: столовское пюре, взгляд той девочки, утренняя тишина, когда все ещё спят, шершавость камней под босыми ногами. Всё, что мог разглядеть Чагин с двадцатилетней дистанции, – осознание беспросветного и всепоглощающего краха, которое разворачивалось в нём в последние перед выпуском из начальной школы месяцы. Не было никакого смысла исследовать это болото из комфортного настоящего, где всё у Чагина было хорошо и стройно. Чагин просто не ходил туда – рациональное решение взрослого человека, выполнению которого способствовала сим-архитектура.
Но сейчас что-то изменилось.
Чагин стоял в опрятном заводском туалете, смотрел на себя в зеркало и отчётливо видел в отражении не себя теперешнего, а себя двадцатилетней давности. Что-то в этом заводском туалете отчётливо напоминало туалет школьный, пацанский, выдраенный до блеска, где тощий и неловкий птенец, ещё-не-Чагин блевал в дыру санузла и плакал. Смешно, но это были слёзы счастья – такие же, как у всех наверху, в классе. Просто этим счастьем ещё-не-Чагина тошнило.