Песнь Итаки (страница 3)

Страница 3

Теперь его волосы отросли, оказавшись темными и кудрявыми. Он хотел было сбрить их, как полагается – но в этих землях, похоже, мужчины придавали немалое значение густоте шевелюры и красоте бороды. Сначала Кенамон счел подобное тщеславие отвратительным, но, проведя здесь некоторое время, понял, что это всего лишь очередное соревнование – ни больше ни меньше. Подобным грешили и мужчины его родины, и вовсе не важно было, чем хвастать: густотой волос, крепостью зубов, силой рук, длиной ног или резкостью профиля. Способы, которыми смертные пытаются возвысить себя или принизить других, столь многочисленны и разнообразны, что иногда поражают даже меня.

– Я захватывал рабов, когда был воином, – выдает Кенамон, сам удивляясь своим словам. Кенамон часто удивляется тому, что слетает с его языка в компании этой женщины, – такое действие она на него оказывает, одновременно пугающее и бодрящее. Пенелопа ждет продолжения, слушает, скрывая осуждение, если таковое и есть, за вечной, словно приклеенной улыбкой. – Помню даже, говорил им, какие они счастливцы, что попали именно ко мне. Да еще и злился, что они не особо благодарны.

Ни один поэт не сложит песни о рабах. Невероятно опасно наделять голосами эти жалкие подобия людей, ведь тогда может оказаться, что они все-таки именно люди…

Война не сострадательна, мудрость несправедлива, и все же люди продолжают молить меня о милосердии.

Будь я мужчиной, такого бы не случалось.

Я пытаюсь пальцами ухватить мягкий морской бриз, позволяю его прохладе ласкать мою кожу, спиной ощущаю тепло солнечных лучей. Это самое большое физическое удовольствие, что я себе позволяю, но даже оно опасно.

Пенелопе, царице Итаки, подарили девочку-рабыню Эос на свадьбу. «Повезло, – говорили все Эос, – ты и сама, наверное, чувствуешь, как тебе повезло, что из того убогого крысятника, называемого домом, из простой, бедной семьи, тебя на корабле отвезли к далеким берегам, одели в красивый наряд и приставили служить царице».

Имя Эос не прославят в песнях; ее история лишь добавила бы сложности, запутав слушателей, когда мне нужно будет сосредоточить их внимание на других вещах.

У кромки воды ненадолго воцаряется тишина. Подобное молчание непривычно обоим людям, сидящим на этом уступе. Конечно, они привыкли к множеству разновидностей безмолвия – тишине одиночества, потери, глухой тоски по несбыточным вещам и тому подобному. Но тишина уютная? Тишина, разделенная на двоих? Это им обоим незнакомо, но не сказать чтобы вовсе уж неприятно.

– Амфином пригласил меня потренироваться, – наконец говорит Кенамон.

– Полагаю, ты отказался?

– Еще не знаю. Он же не станет есть или пить со мной, ведь это может быть расценено как признание меня в некоторой степени равным ему, а то и как стремление заручиться моей дружбой, усилив свои позиции среди женихов. Но если мы, два воина, сойдемся в чем-то далеком от сватовства или политики – я сейчас о военном искусстве, – тогда это допустимо и не может иметь никакого двойного смысла. Думаю, его приглашение имело благую цель.

– Думаю, если он не может привлечь тебя на свою сторону, благоразумно с его стороны было бы покалечить или хотя бы серьезно ранить тебя во время тренировки, будто бы случайно, – замечает она, лениво следя глазами за ярким пятном на ближайшем кусте – то ли за крылом бабочки, то ли за блестящей спинкой жука; прелестное существо алого цвета занимает царицу Итаки больше, нежели привычные разговоры о предательстве и смерти.

– Сомневаюсь, что его намерения таковы. Он кажется… искренним. Похоже, после истории с Менелаем и детьми Агамемнона в нем проснулась своего рода ответственность.

– Что ж, он ведь и впрямь поддержал попытку Антиноя и Эвримаха отправить корабль, чтобы убить моего сына по возвращении на острова, – задумчиво произносит царица, взглядом продолжая следить за ярким пятнышком, жизнерадостно снующим в воздухе неподалеку. – Ему придется немало потрудиться, если он хочет стереть воспоминания об этом своем проступке.

– Есть вести от Телемаха?

Кенамон задает этот вопрос вовсе не так часто, как ему бы хотелось. А хочется ему спрашивать об этом постоянно, буквально преследовать Пенелопу по пятам, непрерывно твердя: как Телемах, где Телемах, все ли в порядке с тем мальчишкой, которого я учил биться на мечах? Есть ли новости? Его самого удивляет, насколько сильно он тревожится за парня; он говорит себе, что это обычная привязанность, возникшая из-за его одиночества здесь, вдали от дома. То же самое он говорит себе всякий раз, когда беседует с Пенелопой, и порой боится, что начал сходить с ума.

– У Урании есть родственница на Пилосе, которая сообщила, что мой сын недавно вернулся из своих странствий ко двору Нестора и снова ищет корабль. Куда, она точно не знает. От самого Телемаха… вестей нет.

Телемах, сын Одиссея, уплыл почти год назад на поиски своего отца.

И не преуспел в них.

Иногда у него мелькает мысль, что надо бы послать весточку матери, дать ей знать, что с ним все в порядке. Но он этого не делает. И это еще большая жестокость, чем не думать о ней вовсе.

– Будь осторожен с Амфиномом, – вздыхает Пенелопа, чуть заметно тряхнув головой, словно от всего этого – от разговоров о сыне и о жестокости, от созерцания трепещущих крыльев бабочки – можно избавиться одним этим движением. – Потренируйся с ним, если нужно, но если Антиной и Эвримах предложат подобное, значит, они совершенно точно замысливают убить тебя во время учебного поединка и назвать убийство несчастным случаем, а не нарушением священных законов нашей земли.

– Я понимаю, – в свою очередь вздыхает Кенамон. – И вежливо откажусь, если подобное предложение поступит. Скажу, что как воин я с ними сравниться не могу. Но Амфином, как мне кажется, по-своему не лишен чести. И будет приятно побеседовать на пиру с кем-нибудь, кроме… – Тут он замолкает. У этой фразы нет достойного окончания, несмотря на все обилие возможных. С кем-нибудь, кроме пьяных женихов, цепляющихся за подол Пенелопы? С кем-нибудь, кроме двуличных мальчишек, жаждущих примерить корону пропавшего Одиссея? С кем-нибудь, кроме горничных, закатывающих глаза в ответ на требования женихов нести еще мяса, еще вина? С кем-нибудь, кроме царицы, беседовать с которой можно лишь втайне, да и обсуждать с ней некоторые вещи не позволено ни одному мужчине?

Возможно, речь ни о ком из перечисленных. А возможно, обо всех. Кенамон не слышал родного языка больше года, не считая пары коротких встреч на пристани. Когда прибывают торговцы из Египта, он тут как тут и болтает с ними, как дурак, о всякой ерунде, просто наслаждаясь чувством легкости, рождающимся, когда слова его родины слетают с губ. Потом они уплывают, и он снова остается один.

Некоторое время он бродил по холмам Итаки сам по себе и в своем одиночестве мог закрыть глаза и вообразить, что он вовсе не здесь, а снова на берегах великой реки, несущей свои воды по его родной земле. Затем он топтал острова с Телемахом, пока тот не уплыл; но вот юноша отправился слагать свою собственную историю, пройти путь от мальчишки до мужчины в путешествии по морям – так, по крайней мере, об этом скажут поэты, – и Кенамон снова остался один. Однако теперь царица Итаки – или лучше называть ее женой Одиссея – сидит рядом. И Кенамон, возможно, немного менее одинок, но еще более потерян, чем прежде.

– Мне пора идти, – заявляет Пенелопа, снова покачав головой. Каждый раз, когда они встречаются, она спешит куда-то еще. На островах полно оливковых рощ и козьих стад, рыбацких лодок и мастерских, приносящих доход во славу ее мужа, – занята, занята, она всегда занята. И все же с каждым разом она уходит все медленнее, а дела у нее все менее срочные. Ничто не должно беспокоить царицу больше, чем понимание того, что слуги вполне способны справиться с делами без ее участия. В подобных ситуациях могут возникнуть весьма неудобные вопросы о ценности царей и цариц как таковых. (Жаль, лишь немногих монархов посещают подобные мысли; как правило, это и ведет к прерыванию династий.)

Было время, когда меня ничуть не интересовала Пенелопа, царица Итаки. Ей отводилась простая роль – служить целью для своего мужа и своим существованием оправдывать его иногда весьма сомнительные деяния. Все мое внимание сосредоточилось на Одиссее. Как ни странно, но той, кто заметил, что женщины Итаки – жалкие тени в его истории – могут оказаться чем-то большим, стала Гера. Гера, предположившая, что царица Итаки все-таки заслуживает малой толики моего внимания.

Итак, давайте-ка заглянем на мгновение в голову Пенелопы.

Она говорит себе, что с Кенамоном сидит потому, что он ей полезен. Он защищал ее сына, защищал ее саму в то время, когда жестокие мужчины орудовали на ее земле. Он хранил секреты, за обладание которыми кого-то другого могли бы и убить; он не пытается обманом пробраться к ней в доверие; когда они беседуют, он просто разговаривает – как же это замечательно – почти с той же легкостью, как разговаривал бы с мужчиной!

Она говорит себе, что он не интересует ее в качестве супруга. Конечно нет. Недопустимо даже представить себе подобное, вот она и не представляет. Она не представляет этого, когда видит, как он гуляет по берегу, или слышит, как он поет в маленьком садике под ее окном, куда ходят лишь он да несколько женщин. Она не представляет этого, когда он благодарит служанку или когда она замечает, как он сражается с собственной тенью и бронзовый клинок блестит в его руке.

Пенелопа очень долго училась не представлять себе всевозможные отвлекающие и бесполезные вещи. И это еще одно качество, свойственное нам обеим.

И вот она поднимается.

Сейчас она уйдет.

Вот сейчас…

…прямо сейчас…

Я подталкиваю ее в спину.

– Ты бесполезна, – шепчу я, – если позволишь себе мечтать.

Она слегка пошатывается от моего прикосновения, это движение превращается в шаг, а тот – в уход. Но когда она уже направляется прочь, застывший на губах Кенамона вопрос, который, возможно, задержит ее еще на мгновение, срывается вслед:

– Я слышал, на восточном побережье потерпел крушение фиакийский корабль?

Она благодарна за то, что его вопрос задержал ее, и раздражена очередной задержкой.

– Хуже: корабль пришел и ушел, не потрудившись зайти в гавань или обменять товары на свежие припасы. Никогда прежде не видела я проблем от Алкиноя и его людей, но если это войдет у них в привычку – если они сочтут, что можно торговать в обход моих портов, – тогда придется что-то предпринять. Жена у него вполне разумная, но после смерти Агамемнона страх, сдерживавший даже самых нахрапистых царей, слабеет.

– Я думал, Орест с этим поможет. Вернет установленные отцом правила. Наведет порядок в морях.

– Возможно, – задумчиво соглашается Пенелопа. – Но Орест юн и пока только утверждает свою власть после попыток его дядюшки узурпировать ее. Да и Итаке не стоит постоянно полагаться на поддержку Микен. Так мы кажемся еще слабее, чем на самом деле. – Она качает головой, потягивает шею то в одну, то в другую сторону. – Мы что-нибудь придумаем. Может, это пустяк. Я уже говорила – фиакийцы уступчивее большинства жадных царей, покушающихся на берега Итаки.

Кенамон кивает, больше ничего не говоря.

Ему кажется, что Пенелопа красивее всего именно тогда, когда говорит о политике, когда, чуть прищурившись, замысливает очередную многоступенчатую схему. Иногда, стоит ей заговорить о сделках и торгах, о заговорах и тщеславных царевичах, ему невероятно хочется выпалить: «Бежим со мной. Бежим в Египет. Я не могу предложить многого, но отдам все, что есть».

Он молчит, конечно. Они оба достаточно мудры, чтобы понимать, что это безумие, гибель.

Мудрость тиха, ее нечасто видят, хвалят, отмечают.

Возможно, не будь я еще и богиней войны, моей мудрости хватило бы на довольство собой.

И вот они замирают в молчании, когда оба должны бы уже разойтись по своим делам; но и это мгновение, каким бы приятным ни было, не может длиться вечно. Слишком многое происходит на острове, и даже в этот самый момент грядущие большие перемены приближаются, в качестве вестника избрав женщину с волосами цвета осенней листвы и мшисто-зелеными глазами, взбирающуюся по извилистой тропе, подобрав подол так, что видны колени и мех с водой за спиной. Имя ей Автоноя, итакийская служанка, и она принесла весть о событии, что погрузит эти земли в хаос:

– Корабль Телемаха в бухте.

И это начало конца.