Пятый сезон (страница 5)

Страница 5

Большинство людей, одержимых какой-либо идеей, мало или почти совсем не думают о том, что будет, когда эта идея осуществится. Ложкин, к сожалению, принадлежал именно к этому большинству. Невероятно усталый и невероятно счастливый подошел он к своему девятиэтажному дому, прошел под аркой во двор, остановился у своего крыльца и вдруг в полной растерянности замер: что делать дальше он не представлял себе ни на иоту. Как был, «при полном параде», он сел на грязную лавочку возле подъезда и стал пытаться превратить эйфорический туман в голове в простые и связные мысли. Острота ситуации была такова, что ему удалось это сделать довольно быстро. Когда туман окончательно разошелся, а мысли окончательно выкристаллизовались, оказалось, что основных мыслей три. Первая: чем кормить; вторая: где чистить-блистить; третья: где держать. Незамутненная конкретность ситуации вначале произвела в его мозгу новый переворот и образовала новый туман, который, впрочем, довольно быстро рассеялся под бурным натиском весьма неконкретной мысли: действовать!

Для начала Ложкин метнулся в булочную и купил буханку ржаного хлеба. Улыбаясь и гладя лошадь, он скормил ей хлеб и от этого сам успокоился. И такой успокоенный, и даже какой-то собранный, привязал Ложкин кобылу к крыльцу и пошел к себе наверх, переодеваться.

3

Уже в сумерках лошадь и человек перешли узкий мостик через Течу и оказались на огромном зацветающем лугу. Где-то далеко позади загорался вечерними огнями город. Где-то далеко позади остался этот безбрежный, бездонный день. Ложкин отпустил лошадь, и она медленно ушла в темноту – пастись. Палатку и нехитрый походный скарб Ложкин оставил на лугу, а сам спустился к реке, сел на берегу и ненадолго задремал, укатанный невероятным днем. Ночь обещала быть тихой и теплой. А впереди было яркое быстрое лето, волшебная тихая осень и свирепая долгая зима. Долгая лишь для того, кто сможет ее пережить.

Алексей Шелегов. ВЕНЕРА

Пережив первую страшную зиму войны, я лишилась всех своих иллюзий окончательно. Вторая в этом, почти уже мертвом городе, лишь укрепила меня в мысли, что выжила я неслучайно.

За это время я научилась водить полуторку, печатать карточки в военкомате, сопровождать грузы. Я дежурила на крыше, сортировала документы, вела курсы светомаскировки и противовоздушной обороны, курила, уже не морщась пила спирт и не оставляла себе сил и времени, чтобы тосковать и печалиться о безвременно ушедших родных и близких. Город стал для меня «мертвым», поскольку в нем не осталось больше никого, кого бы я знала, и кто мог бы помнить меня. Я тоже для него умерла. Та, довоенная Аня Комарова. Теперь лишь незнакомые люди окружали меня, и я возрождалась для них, начиная жить новой, чужой, неизведанной жизнью.

В феврале сорок третьего на мои плечи легли погоны младшего лейтенанта, и меня направили в штаб 54-й армии Волховского фронта. Шел мне тогда сорок первый год.

Дорога к месту назначения, по-военному суровая и скупая, была обильно сдобрена артиллерийскими и авиационными налетами. Я, ленинградка, не пугалась их, в отличие от «зеленых» необстрелянных девчонок из-под Омска.

Служба в штабе напоминала унылые будни в военкомате. Привычно выдав витиеватую трель на ундервуде, я произвела неизгладимое впечатление на помощника командующего фронтом Александра Васильевича Сухомлина, отчего он окрестил меня пулеметчицей и закрепил за мной должность старшей машинистки.

Офицерский паек был раза в три весомее ленинградского. И все равно у меня постоянно сосало под ложечкой. Мне все время хотелось есть. Впрочем, есть хотелось всегда, сколько себя помню. Сначала потому, что молодой организм рос и нагло требовал калорий, а после – потому что к власти пришли большевики. С продовольствием у них как-то сразу не заладилось. Видно, потому что мировая революция и гражданская война не подразумевают проведение обычной посевной и не способствуют увеличению поголовья скота. Отнюдь.

НЭП немного скрасил жизнь простым людям, отмена его вновь вернула голод и нужду. После убийства Кирова странным образом вопрос продовольствия перестал стоять так остро, а перед самой войной многие вообще вздохнули с облегчением…

Мне было неимоверно стыдно: я, когда-то интеллигентная, воспитанная женщина, преподаватель художественно-промышленного техникума, вконец измученная и, по-видимому, навсегда испорченная страшным блокадным голодом, все время, без остановки ела. Я грызла сухарь, разбирая бумаги, сосала кусок сахара, печатая на машинке, скребла ложкой в пустой уже банке, выискивая и выковыривая последнюю жиринку консервов. Отсутствие еды – сухаря в кармане шинели или куска сахара, припрятанного, в выдвижном ящике стола – вызывало у меня панику.

Сказать, что работы было много – не сказать ничего. Было ее – завались! Бездеятельность фронтовых служб в наступательной пробуксовке породила компенсаторную бюрократическую активность, заменив движение на передовой канцелярской волокитой и бумажной круговертью документов. Фронт стоял практически на месте, но штаб посещало неимоверное количество офицеров. Все они хотели для скорейшего решения и продвижения своих жалоб, ходатайств и рапортов заручиться дружбой и поддержкой девчат-машинисток, поэтому приносили им еду и сладости – от трофейного шоколада до тушенки. Перепадало, конечно же, и мне, их начальнице-мегере.

Когда стало потеплее, я, сгорая от стыда, выходила на улицу, накинув шинель, пряталась за хозяйственными постройками, чтобы не видели сослуживцы и продолжала есть. Я вгрызалась в землистый сухарь, как в это темное страшное существование, за которое почему-то держалась обеими руками, которое и не являлось жизнью вовсе, а было сплошным невыносимым и натужным выживанием. Прошло полтора месяца, но на меня из маленького зеркальца по-прежнему смотрела угрюмая физиономия, с впавшими щеками и голодными горящими глазами.

Однажды за поеданием провизии на свежем воздухе меня «застукал» стройный и энергичный начальник секретной части Алексей Скребцов, капитан НКВД. Он, срезая путь к штабу, из-за угла сарая налетел прямо на меня.

Алеша, совсем еще мальчик, оторопел, увидев меня, взрослую тетку, в одиночестве грызущую сухарь за сараем. Капитан от растерянности снял шапку, поправил волосы и снова ее надел.

– Анна Владимировна, это вы?

Я быстро спрятала сухарь в рукав и достала папиросу.

– Я. А что вас так удивляет?

– Да ничего… Просто у меня «лопушки» молоденькие по окопам так же без остановки сухари грызут, – уже со смешком добавил офицер, поднося к моей папиросе зажигалку.

«Вот черт, заметил все-таки», – раздосадовалась я.

– Так я ведь тоже еще не старая, товарищ капитан, вот и грызу что ни попадя, как те ваши «лопушки», – парировала я.

Скребцов заулыбался и снова снял шапку. Сегодня припекало.

– Ну да. Простите. Я не то хотел сказать.

– А что? – разозлилась я.

Улыбка мгновенно соскользнула с лица Скребцова. Он немного замялся.

– Я по долгу службы читал вашу анкету и знаю, что вы из Ленинграда прибыли. Преподаватель, художник. Там нелегко вам пришлось, наверное…

– Да. Не сахар.

– А я, знаете ли, из Москвы, и всегда хотел побывать в вашем городе, да вот не успел… война…

Я невольно засмотрелась на него: тонкие, можно даже сказать, утонченные черты лица, внимательные голубые глаза, густые русые волосы, стриженные под бокс. Он был статен, молод, красив, как бог – Бог войны. Мне показалось на минуту, что я бы долго еще смотрела на его лицо, изучала, удивлялась бы неожиданно проскользнувшими в мимике и движениях породистым манерам, умилялась бы его, почти юношеской непосредственностью, наслаждалась бы своим непререкаемым превосходством и возможностью снизойти до него.

Я смягчилась:

– Война кончится – побываете.

– Да, да. Побываю. Если не убьют. Извините, – капитан снова стал серьезным, нахмурился и зашагал в сторону штаба.

А мое сердце впервые за все это время сжалось и заныло. Алеша – ему же не больше двадцати пяти… если не убьют…

* * *

Капитан Скребцов, естественно, тоже бывал в штабе, но подарков машинисткам-делопроизводителям не носил, может, потому что зазноба у него осталась в Москве, может, потому что верил в свое безоговорочное могущество, или просто не считал нужным. Каково же было удивление моих подчиненных, когда «секретчик», во время очередного визита, неожиданно преподнес мне банку тушенки и пачку галет. Я вскинула на него расширенные глаза, еле заметно замотала головой и тихонько зашипела:

– Капитан Скребцов, немедленно уберите!

На что Алексей заулыбался и громко заговорил, обращаясь ко мне:

– Это, Анна Владимировна, героическим ленинградцам от благодарных москвичей! Вы ж меня после войны, надеюсь, поводите по Эрмитажам и Русским музеям? А то заблужусь в вашем городе. Заранее, так сказать, навожу мосты и благодарю…

Девчонки-машинистки состроили такие многозначительные мины и так увлеченно углубились в свои бумаги, что сомнений не было – они это поняли однозначно. Я была в бешенстве и готова была растерзать Скребцова на месте! Но не решилась, предательски залившись румянцем, и только процедила сквозь зубы:

– Обсудим это позже.

Улыбаясь, довольный капитан направился в кабинет начальника штаба и скрылся за двойной дверью.

Потом это повторялось не раз. Я бесилась, стыдясь, а Скребцов все нес и нес мне продукты: шоколад, тушенку, чай, сахар… Я, сталкиваясь с ним случайно в коридорах просила, умоляла, угрожала, но он все равно приносил мне еду. Впрочем, постепенно это стало правилом, и никто подобным вещам больше не удивлялся. А я успокоилась и даже шутливо выговаривала ему, если он приходил в штаб с пустыми руками. Приятно было видеть его замешательство. Так же шутя, я помогала ему выйти из затруднительного положения.

Мы подружились. Порой, обнаружив меня стоящей за сараями, он подходил, демонстративно вытаскивая из кармана галифе сухарь, и начинал его грызть, соревнуясь со мной. Его солидарность меня умиляла, смешила, я воспринимала его уже своим, почти родным, и била своим маленьким кулачком в его упругое плечо, но так и не смогла снизойти до него с высоты шестнадцати этажей разделяющих нас лет! Я уже называла его «мой милый Алешенька», рассказывала все, что знала о родном городе: от литературной и художественной богемы жившей в нем, до экспозиций Эрмитажа.

Однажды он спросил меня о Герарде Доу. Я этому очень удивилась. Мы докурили и уже направлялись к штабу.

– Откуда у вас такие глубокие познания в искусстве, Алешенька? – спросила я, поправляя наброшенную на плечи шинель, – мне казалось, что по складу ума вы технарь. Герард Доу – не очень известный широкой публике художник, его изучают только специалисты и принадлежит он к кругу «малых голландцев», между прочим, ученик самого Рембрандта.

– Вы правы, Анна Владимировна, я технарь. Хотел связать жизнь с астрономией. Очень мне нравился этот предмет!

– Тогда при чем здесь Доу?

– У меня дома над кроватью висела репродукция его картины «Астроном».

– Вот как? Знаменательно. Связь времен, поколений и даже симбиоз искусства и науки в одной репродукции… Известная работа. Но мне больше по душе его картины «Девушка в окне « или «Старуха со свечой»…

Тут я поскользнулась на весенней грязи, взмахнула руками, шинель уже готова была соскользнуть с моих плеч, когда я почувствовала, что подхвачена у самой земли цепкими ладонями капитана. Он слегка подбросил меня, как неудобно схваченное бревнышко и теперь я лежала в захвате его рук, как влитая. Скребцов понес меня через грязь разъезженного телегами и автомобилями поля. Неожиданная мысль пронзила мозг: