Идеальные дни (страница 2)

Страница 2

Пишу эти строки, и у меня закрадывается подозрение, уж не влюбляемся ли мы в себя влюбленных, не боюсь ли я утратить прежде всего возможность быть человеком, влюбленным в тебя, человеком, который может делать, говорить и чувствовать то, что делает, говорит и чувствует влюбленный. Сомнения обоснованы: в конце концов, я провел с тобой всего семь дней, точнее три дня, за которыми наступила годичная разлука, а потом еще четыре дня и еще один год пустоты, который должен был завершиться вчера грандиозной встречей в аэропорту. Следует считать также и время, проведенное вдали от тебя, потому что разлука важна для нашей истории, как тишина в музыке или тень в живописи.

После первых трех дней, проведенных с тобой два года назад, я понял, что на самом деле вернулся не только в Мадрид, но и в свою жизнь, поскольку три дня я прожил в другой жизни. Та другая жизнь тоже была полностью моей, это она порождала тот голос, исходивший из меня только в твоем присутствии, и никто в ней больше не помещался, а обычная жизнь, которая, по-видимому, снова стала моей единственной, исчезала, пока не возобновлялось твое отсутствие. У человека может быть более одной жизни, но он не умеет пребывать в обеих одновременно и думает, что у него она только одна, а потом внезапно оказывается в другой, которая тоже ему принадлежит.

Мы деликатно избегали разговоров о наших других жизнях (жизнях или партнерах, не знаю, как правильно выразиться), мы прятали их друг от друга в герметичных хранилищах из чисто гигиенических соображений: чтобы не смешивать одну с другой. Я не хотел слышать твоего мнения о той жизни, куда мне предстояло вернуться, и не хотел представлять тебя в твоей, изучать ее свет и ее тени или сравнивать себя с твоим мужем, а тебя с моей женой. Было важно освободить друг друга от тех, кто мы есть, пока не видим друг друга, от тех, к кому нам скоро предстоит вернуться. Сейчас все будет по-старому, я не собираюсь рассказывать тебе о своей жизни, по крайней мере называя все своими именами, в своем рассказе я прибегну к метафоре: итак, к моменту твоего появления моя жизнь представлялась мне огромным кораблем, груженным контейнерами, одни из них были забиты токсичными отходами, другие – иллюзиями с истекшим сроком годности, обязанностями, заботами, подавленными желаниями. Судно неповоротливо, а океан слишком огромен. Каждое утро ты просыпаешься в одной из кают, надеясь, что волнение уляжется, что скоро появится порт, где ты сможешь выгрузить часть груза, потому что в любой мало-мальский шторм все эти наставленные друг на друга контейнеры сдвигаются, и судно опасно кренится. И вот посреди этого плавания я встретил тебя, и, как ни удивительно, несколько дней, проведенные с тобой, легли на судно необходимым противовесом, оно обрело устойчивость, набрало скорость, прибыло в порт и – о чудо! – выгрузило десяток-другой ящиков.

Три или четыре дня в году – идеальное решение, их не должно быть больше. Та часть нас, которую мы скрываем от других, должна быть невелика, в противном случае мы станем абсолютно непроницаемы для близких или, что еще хуже, станем слишком понятны тем, с кем нас объединяет близость двоих незнакомцев. В жизни наступает момент, когда только с незнакомцами, не боясь напугать их или разочаровать, можно говорить о скрытых желаниях, о том, во что мы перестали верить, о том, кем мы больше не хотим быть, и о том, кем постепенно становимся.

Я становлюсь невыносимо поэтичным (в худшем смысле этого слова, возможно, правильнее было бы сказать пошлым), меня начинает тошнить от этих аллегорий – о голосе, которым я говорю только с тобой, и о жизненном корабле. В Остин я прибыл главным образом для того, чтобы использовать выражения, которым ты меня научила, потанцевать с тобой в обнимку, потискать тебя, трахнуться в такси по дороге в отель, отдубасить крысу палкой (это, без сомнения, мое любимое мексиканское выражение), вдуть, засадить, или попросту, как говорим мы, испанцы, хорошенько тебя отодрать, о чем мы мечтали, что предвкушали и чего жаждали целый год. Вместо этого я воспаряю в метафорах, обряжая труп нашей истории с большим тщанием, чем обряжали египетскую мумию. Альтернатива состоит в том, чтобы постараться не думать о тебе, не думать о том, что ты разгуливаешь по этому же кампусу, в то время как я пытаюсь писать красиво (читай: пошло), и, возможно, столкнусь с тобой на выходе из Центра Гарри Рэнсома, и сосредоточиться на том, за чем я, собственно, сюда прибыл, а именно – на репортаже на четыре или пять страниц для воскресного приложения к газете, потому что финансовый директор, который у нас, по сути, всем заправляет, не видел смысла оплачивать мне поездку только затем, чтобы я поприсутствовал на конгрессе, на кой черт сдался газете этот конгресс, если тамошние тусовки транслируются по всем каналам; однако все было бы куда проще, увидь он, как мы отплясываем в “Белой лошади”: мигом бы сообразил, что энтузиазм, который я привезу с собой по возвращении, заразит всю редакцию. Таковы будни испанской медиагруппы, вечный базарный торг: я оплачу тебе поездку, но самым дешевым рейсом с тремя пересадками, отель Holiday Inn, питаться будешь бутербродами, а взамен привезешь репортаж или что-то, оправдывающее расходы. Скорее всего, в следующем году поездку мне уже никто не оплатит, вряд ли мне удастся выжать из Остина больше одного репортажа, к тому же теперь это не имеет значения, изначальный смысл поездки исчез, приехать ради воспоминаний – так себе идея, я всегда убеждал себя в том, что не верю в ностальгию.

На самом деле из Центра Гарри Рэнсома можно выжать столько сока, что хватит на несколько страниц для любых приложений и разделов. Ты наверняка видела это место: квадратный бастион из армированного бетона, смахивающий на бункер, который под действием тектонического смещения вылез из земных недр на 21-й улице посреди университетского кампуса, аккурат напротив фонтана. В этом сером кубе хранятся сорок три миллиона документов, в том числе две Библии Гутенберга, первая фотография Нисефора Ньепса, несколько экземпляров Первого фолио Шекспира, полные или частичные архивы живых и главным образом мертвых гениев: мага Гудини, По, Конан Дойла, Жана Кокто, Габриэля Гарсиа Маркеса, Джойса, Беккета, Дэвида Фостера Уоллеса, Кутзее, Исигуро, Энн Секстон, Дэвида О. Селзника, Роберта де Ниро, Артура Миллера, Алистера Кроули, Пола Боулза, Льюиса Кэрролла, Фолкнера, Борхеса, Барохи (интересно, каким ветром занесло Бароху в Техас?), Хемингуэя, Малькольма Лаури, снимки фотоагентства “Магнум”, всевозможные редкие книги, Уотергейтские документы Боба Вудворда, рукописные ноты Верди, Стравинского, Равеля, сочинения Ньютона, расчеты Эйнштейна – вот лишь то немногое, что позволяет получить минимальное представление о бездонном хранилище. Трудно поверить, что это подобие Александрийской библиотеки нашего времени приютилось в заштатном городишке в центральной части Техаса, который вряд ли кто-либо назовет кладовой высокой культуры. Кое-кто спросит: что делает редчайшее собрание в Остине, как оно здесь оказалось? Это место начисто ускользнуло от моего внимания во время двух предыдущих визитов в Остин, оно неизменно оказывается в конце любого списка местных достопримечательностей, уступая первенство магазину ковбойских ботинок на Саут-Конгресс, барбекю Аарона Франклина, трассе Формулы-1 или колонии летучих мышей под мостом на Конгресс-авеню. Спроси любого встречного о Центре Гарри Рэнсома, и он затруднится ответить, что это такое, тем более где находится. Я бы никогда не узнал о существовании замечательного хранилища, если бы газета не приставила мне к виску пистолет и не заявила: либо я привезу репортаж для страниц приложения, либо в этом году командировка в Остин отменится.

До прибытия в Остин я просмотрел на сайте ЦГР списки фондов в поисках наиболее бесстыдно-очевидных тем, с помощью которых можно заполнить пробелы в воскресном приложении, и внимание мое привлекли Уотергейтские документы Боба Вудворда или записные книжки и личные вещи Габриэля Гарсиа Маркеса – любой из этих предметов мог бы помочь мне состряпать нечто публикабельное в кратчайшие сроки. План состоял в том, чтобы заглянуть в ЦГР заранее подготовленным, подобно вору, идущему за конкретной добычей, сфотографировать несколько относительно интересных бумаг, чье содержание я позже прочитаю на экране, убраться восвояси и таким образом избавить себя от каких-либо углубленных исследований. Как только задание будет выполнено, мне останется лишь поприсутствовать на паре тусовок, совпадающих с твоими занятиями, а заодно создать себе алиби, опубликовав две-три фотографии и твиты. Дальше – свободное время, которое я собирался провести с тобой вплоть до прощания в аэропорту со слезами, слюнями, ахами, охами и, возможно, даже соплями. Орбита планеты-нашей-истории была невелика, сутки длились шестьдесят минут, часы – шестьдесят секунд: потратить утро впустую – все равно что выбросить полжизни на помойку.

После прощания настанет время барокамеры, которая поможет пережить предстоящее погружение, изгнать из моей системы воздействие чужеродной атмосферы, а для этого в Нью-Йорке я остановлюсь на ночь в отеле и наваляю “пелаес” – так мы в редакции называем репортажи, которые делаешь на коленке, не написав за неделю ни слова, занимаясь черт-те чем и живя в свое удовольствие за счет газеты. Такие репортажи публикуются за минуту до дедлайна, когда самолет отрывается от земли и мчит тебя назад, при неоценимой помощи любых стимуляторов и бутылки виски, к чему неизменно прибегал некий Пелаес, с которым я так и не познакомился, потому что в Бангкоке у него случилась остановка сердца, а я тогда только-только устроился в газету, но чье имя послужило названием образу жизни, однако при нынешних командировочных это скорее легенда, нежели реальность, поскольку отель в Нью-Йорке и прочие излишества я оплачиваю из своего кармана. В общем, в нью-йоркском отеле я бы ушел в затвор и в один присест написал репортаж, а затем пустился во все тяжкие, пока происшедшее в Остине не растворится в ядовитом тумане, не потеряет остроту свежепережитого и не испарится, как сюжет сна, а на следующий день я бы вернулся в Мадрид с готовой статьей – одуревший, сонный, неспособный к какому-либо хоть сколько-то сложному мыслительному процессу, соскучившийся по дому, голодный как собака, а потом – бутерброды, упругие объятия дивана, право на одеяло и прочие капризы, свойственные больному, который притворяется, что похмелье – это усталость от выполненного долга, смешанная с джетлагом: когда ты обедаешь лежа, спишь днем, ходишь в трусах до утра, перестаешь быть собой, просто присутствуешь.