Идеальные дни (страница 3)

Страница 3

Но ты перевернула все вверх дном, и, как это бывает в подобных случаях, время сперва сжалось, а потом растеклось, все собой затопило, и я барахтаюсь в бульоне из часов и минут, пока не настанет черед возвращения. Эдакий заплыв в масле. Всем этим я делюсь с тобой не для того, чтобы внушить комплекс вины – хотя кто знает, возможно, подсознательно именно в этом состоит моя цель, – просто рассказываю, как часами прятался в читальном зале Центра Гарри Рэнсома, где нет ни окон, ни эха, ни звуков, один сплошной полумрак, пронзаемый тоненькими лучами ламп, которые озаряют рабочее место горстки исследователей, изучающих в гробовой тишине какую-нибудь рукопись. Я понял, что это напоминает: резервуар сенсорной депривации, столь необходимый мне в эти дни, сверхнадежное убежище, и я уже не спешу наскоро разделаться со своим репортажем. Я явился сюда, чтобы затеряться среди сорока трех миллионов документов, которые можно запросить в читальном зале, – все свои вещи пришлось оставить в шкафчике и подписать запрос, дозволяющий фотографировать оригиналы с условием не публиковать их без предварительного разрешения. В одном из углов зала есть стойка, за которой сидят двое библиотекарей диковинного вида: лысый с ошметками длинных волос, в подтяжках и с седой бородой по грудь и тетенька со спутанной седой гривой и глазами, крошечными из-за оптического эффекта толстенных линз. Оба выдают материалы исследователям и следят за тем, чтобы с бумагами обращались с должной бережностью, листы достают из ацетатной пленки пинцетом и строго по одному. Следят за тем, чтобы в зале не жевали жвачку, не пользовались никакими письменными принадлежностями кроме заранее выданных карандашей, а для заметок использовали только желтые листы, в которых, я полагаю, было бы труднее припрятать какой-либо оригинал из-за цветового контраста. Эти люди не произносят ни единого лишнего слова, тщательно просчитывают каждое движение и не тратят ни одного лишнего сантиметра на перемещения, выполняя чью-либо просьбу, беззвучно двигаются так, будто практикуют тайцзи, каждое их движение выверенно и не грешит ни чрезмерной медлительностью, ни суетливостью; через некоторое время они становятся невидимыми и сливаются с мебелью, а общее правило, которым они руководствуются, заключается в том, чтобы ничем не нарушать атмосферу сосредоточенности, в которой исследователи часами молча изучают рукописи, заметки на полях книги, правку в гранках, оттиски почтового штемпеля на конвертах. Посетить читальный зал Центра Гарри Рэнсома имеет смысл хотя бы для того, чтобы понаблюдать за его обитателями и насладиться особенной тишиной этого места, специально сконструированного для сверхконцентрации, предназначенного для тех, кто погружается в предмет своего исследования, как в батискафе.

Поистине удивительно, с какой легкостью мне выдали сугубо частную переписку человека – к тому же лауреата Нобелевской премии, – который думать не думал, что его письма будут прочитаны кем-либо другим, помимо адресата.

– Доброе утро, что вам угодно? – любезно поинтересовалась библиотекарша, рассчитывая громкость своего голоса так, чтобы слова не были слышны уже за полтора метра от моего лица.

– Переписка Фолкнера с его возлюбленной. На вашем веб-сайте написано, что это одиннадцатый контейнер архива Фолкнера.

– Отлично. Сейчас вам все принесут.

Вряд ли меня назовешь фанатом Фолкнера. Я читал его в то время, когда все еще беспокоился о том, чтобы ознакомиться со всей классикой, которую обязан прочитать образованный человек, но затем понял, что можно преспокойно пережить любой светский ужин в Мадриде, не будучи разоблаченным: достаточно знать, что Джойс был ирландцем, и нет необходимости ломать зубы об “Улисса”. Несмотря на поверхностное ознакомление с его сочинениями, сам Фолкнер мне симпатичен, мне нравятся его усы, его трубка и внешность фермера из Миссисипи. Глядя на него, я думаю, что я бы с ним выпил и даже оставил бы его наедине со своими детьми (эти два критерия неизменно приходят мне в голову, когда я оцениваю незнакомца по внешнему виду). Дома у нас есть все его книги, он любимый писатель Паулы, она-то уж точно прочитала всю западную классику (прости, но сейчас невозможно не говорить о жизни, в которую я возвращаюсь, к тому же на самом деле я пишу это письмо для самого себя). Я едва домучил до конца “Дикие пальмы”, да и то лишь потому, что эту книгу мне подарила Паула, когда мы только начали встречаться. Когда твой возлюбленный в начале знакомства дарит тебе книгу, ты проглатываешь ее незамедлительно – вдруг она содержит какое-то особое послание, которое тебе хотят передать чужими словами. “Между болью и ничем я выбираю боль”, – сообщает рассказчик в конце романа после бурной любовной истории с замужней женщиной, которая закончилась так плохо, как только может закончиться любовная история (прости за спойлер). Но до меня так и не дошло, что именно стремилась сказать этим подарком Паула. Мне кажется, что только сейчас, прочитав эти письма – точнее одно, которое я пересылаю тебе для триумфального финала, – я наконец все понял.

У меня в офисе валяется забранная в рамочку нобелевская речь Фолкнера, ее подарила мне Паула, когда я начинал работать в газете. По ее мнению, речь содержит в себе однозначные указания на вещи, о которых стоит писать, при этом сама она никогда о них не писала, не говоря уже обо мне. Вот почему речь упрятана в ящик – мне было стыдно вешать ее в редакции, я бы выглядел полным идиотом. Терпеть не могу, когда люди вешают в рамочках умные цитаты, не говоря о тех, кто украшает стены цитатами из авторов, которых не читали.

Когда на сайте Центра Гарри Рэнсома я обнаружил, что часть архива Фолкнера находится здесь, я решил отправить Пауле нежное послание с фотографией какой-нибудь его рукописи. Среди множества бумаг обнаружилась папка с перепиской Фолкнера с любовницей, некоей Метой Карпентер. Вряд ли Паула простила бы интрижку мне, зато Фолкнера, который вызывает у нее гораздо большее восхищение, попыталась бы понять и не осудить, а даже наоборот, оправдать. Внезапно меня охватило острое и не слишком здоровое любопытство: вот бы узнать, как на самом деле выглядит интрижка высшего существа, признанного классика, чьи сочинения заполняют большую часть моей домашней библиотеки, автора первой книги, подаренной мне женой. Я смущенно открыл папку, словно заглядывая в тайник, где пряталась чужая личная жизнь.

На конверте первого из всех этих писем стоит штемпель, датированный апрелем 1936 года. На самом письме сверху в центре зеленый логотип: Beverly Hills hotel and bungalows, на котором изображено побеленное здание в колониальном стиле, расположенное среди холмов, покрытых лесом, впереди – несколько пальм. Рукописный текст располагается идеальным прямоугольником в виде сплошного столбца, чистого, без помарок и исправлений, строки одинаковой ширины нависают над предшествующими идеально ровными строками, разделенными одинаковым интервалом. Буквы тоже смахивают на столбики, тянущиеся вверх: t, f, d, g – выглядят подобно вертикально торчащим проволочкам, неотличимым друг от друга. Буквы примыкают одна к другой как кирпичная кладка. Это не просто рукописный текст, но целое сооружение, возведенное наподобие стройной кирпичной башенки на фоне белого неба, по обе его стороны – пустое пространство, будто бы заполненное воздухом. Письмо напоминает архитектурный объект – такое впечатление, что Фолкнер не писал, а выстраивал собственную мысль в форме здания. Ты как архитектор со мной бы согласилась. Прилагаю скопированный оригинал письма:

8:00

I am all night again, and I want to see you. Can I? You are badly in my blood and bones and life, my dearest dear. You can’t help that now, and I don’t think I would if I could. Only you are going to have to kill me if I will be of harm to you. I have finished the script. And I think I shall go back home soon. I don’t intend to until I see you again though. Will you call me and say when?

Я снова на всю ночь, и хочу тебя видеть. Можно? Ты в моей крови, в моих костях, ты – суть моей жизни, моя дорогая возлюбленная. Ты уже не можешь ничего исправить, да и я вряд ли бы осмелился на такое, даже если бы мог. Убей меня, если я чем-то тебя обидел. Я закончил сценарий. И думаю, скоро вернусь домой. Но прежде я хотел бы увидеть тебя снова. Ты ведь позвонишь мне и скажешь когда?

10:30

Now that I have talked to you, I had to write something else in here. Meta. Meta, beloved. Precious sweet, beloved beloved. I want to say goodnight to you, but I want to put the words into your hand and into your heart both. And I am to see you tomorrow. Tomorrow. Tomorrow.

Мы поговорили, но я хочу добавить еще кое-что. Мета. Мета, любовь моя. Милая, бесценная, дорогая. Хочу пожелать тебе доброй ночи, эти слова я хочу вложить в твои руки и в твое сердце, и туда, и туда. Я увижу тебя завтра. Завтра. Завтра.

Перед нами словесное сооружение из двух этажей, двух блоков одинаковой величины, расположенных один над другим, каждый озаглавлен временем написания. Первый блок – апрельским вечером вскоре после захода солнца. Я смотрю на фирменный бланк и представляю, как в одном из окон белого отеля Фолкнер наблюдает за темнеющим небом, и в сумерках его желание вспыхивает ярче, он созерцает его рождение, прислушивается к его внутренней жизни и питает эту жизнь своим фолкнеровским языком. Он хочет видеть Мету, он сообщает свое желание листу бумаги, как будто Мета услышит его слова, обретшие письменное выражение: “Ты в моей крови, в моих костях, ты – суть моей жизни…” Он спрашивает, позвонит ли она ему: “Ты ведь позвонишь мне и скажешь когда?”

Два с половиной часа спустя, с наступлением ночи, рождается следующий блок, приблизительно равный размерами предыдущему. Фолкнер рассказывает, что они только что поговорили по телефону, и чувствует, что должен написать что-то еще. “Мета. Мета, любовь моя. Милая, бесценная, дорогая. Хочу пожелать тебе доброй ночи, эти слова я хочу вложить в твои руки и в твое сердце, и туда, и туда”, – пишет он и прощается, радуясь, что увидится с ней завтра, это наречие времени он записывает трижды подряд той упрощенной каллиграфией, которая из-за владеющего им нетерпения настойчиво упраздняет любой горизонтальный штрих:

…tomoııow. Tomoııow. Tomoııow.

Своим форматом письмо напоминает мобильное приложение. Это не одно цельное сообщение, а скорее два отдельных. Как и в любом чате, каждое помечено временем написания. Потрясающе, этот парень использует WhatsApp почти за столетие до того, как его изобрели. Стремление немедленно сообщить о своем желании, придать ему поэтичность с помощью образов и слов, каждое мгновение следить за его развитием – все это было свойственно людям задолго до появления мобильных устройств.

В своем protoWhatsApp-сообщении от 8.00 Фолкнер жаждет знать, когда снова сможет увидеть возлюбленную. В следующем блоке-сообщении, от 10.30, он уже знает, когда увидит ее снова, можно предположить, что Мета действительно получила первое сообщение телепатическим способом и сразу же ему позвонила.

“Я должен увидеться с тобой завтра. Завтра. Завтра”. Слово повторяется трижды, я отлично понимаю желание слышать его эхо, снова увидеть его, снова услышать. Он наполняет это слово могуществом, накаляет своим возбуждением. Мы оба знаем, что значит это “завтра”, как оно будет выглядеть, написанное трижды подряд и продолжающее звучать в голове наподобие мантры.

Последний раз, когда я знал заранее, что увижу тебя снова, был одним из тех завтр, когда почти невозможно поверить в то, что даже написанное трижды обретет реальность. Я забыл то предельное возбуждение в предвкушении долгожданного события, которое дети испытывают в ожидании Рождества, дня рождения, за сутки до каникул, до похода на аттракционы, но однажды ты вырастаешь и перестаешь испытывать пьянящее нетерпение в ожидании завтра. Да, бывают долгожданные, очень многообещающие завтра, которые приносят с собой гарантированную радость, но сколько таких трехкратных завтр случается у человека на протяжении многих лет, сколько завтр затягивают сознание в петлю, сплетенную из слова “завтра”, вынуждают открывать рот лишь для того, чтобы повторить заветное слово, заклясть, призвать, написать его три раза подряд – завтра, завтра, завтра, потому что двух мало, чтобы выразить на бумаге силу и великое обещание этого наречия, такого простого и одновременно непревзойденного: ты снова увидишь ее, снова к ней прикоснешься. Лучшего завтра и не представить.

К сожалению, такие завтра быстро проходят, их количество изначально ограничено, спустя время очередные завтра теряют способность впитывать обещания, перестают быть тройными, перестают быть двойными, становятся похожими друг на друга, и в конце концов ты забываешь неистовое напряжение, которое предшествует появлению человека, заставляющего нас повторять: завтра, завтра, завтра.

Именно сейчас, держа в руках это письмо, я вспоминаю, что точно такие же полные ожидания вечера случались у меня с Паулой, но я пережил их так давно, что начисто забыл, каково это – ложиться спать, думая о том, как будет выглядеть завтрашний день, когда свершится обещанное: какое платье она наденет, какой повяжет на шею платок, как спутаются ее волосы, какого оттенка будут щеки, каким будет небо в ее глазах и настроение в голосе, какие слова скажет она при встрече.