Прощай, оружие! (страница 6)

Страница 6

Оглянувшись, я увидел, что она стоит на ступеньках. Она помахала мне, и я послал ей воздушный поцелуй. Она еще махала, но я уже вышел за ворота, залез в машину, и мы тронулись. Образ святого Антония был в маленьком медальоне из белого металла. Я открыл медальон и вытряхнул его на ладонь.

– Святой Антоний? – спросил шофер.

– Да.

– У меня тоже такой есть. – Убрав правую руку с руля, он расстегнул ворот гимнастерки и вытащил медальон. – Видите?

Я сунул своего Антония обратно в медальон, сложил золотую цепочку и убрал в нагрудный карман.

– Что, не наденете?

– Нет.

– Лучше надеть. Иначе зачем он.

– Ладно.

Я расстегнул замок на цепочке, надел ее на шею и снова застегнул. Святой повис поверх моего кителя; я раскрыл ворот, расстегнул рубашку и сунул медальон под нее. Всю дорогу я чувствовал, как металлический футляр упирается мне в грудь. Потом я совсем про него забыл. После ранения я больше его не видел. Наверное, кто-то снял его с меня на перевязочном пункте.

Переправившись через мост, мы поехали быстрее и вскоре увидели впереди поднятую другими машинами пыль. Дорога сделала петлю, и мы увидели эти три машины. Издалека они казались очень маленькими, пыль клубилась у них под колесами и уходила за деревья. Мы поравнялись с ними, обогнали и свернули на другую дорогу, которая шла в гору. Двигаться в колонне неплохо, если едешь в головной машине, и я уселся поудобнее, рассматривая окрестности. Мы были в предгорьях по эту сторону реки, и когда дорога забралась выше, на севере показались высокие горы, на которых до сих пор лежал снег. Я оглянулся: остальные три машины поднимались следом, держась друг за другом так, чтобы пыль от впереди идущей машины не застилала обзор. Мы проехали мимо длинной вереницы груженых мулов; рядом с ними шли погонщики в багряных фесках. Это были берсальеры.

После каравана из мулов на дороге больше никто не попадался, и мы взбирались с холма на холм, а потом по длинному пологому склону спустились в речную долину. Вдоль дороги росли деревья, и справа за ними я увидел реку, неглубокую, прозрачную и быструю. Река обмелела и текла узкими протоками среди песка и гальки, а иногда расстилалась пленкой по галечному дну. Рядом с берегом вода скапливалась глубокими лужами, ярко-голубыми, как небо. Над рекой выгибались каменные мосты, к которым вели тропинки, ответвлявшиеся от дороги, и за ними тянулись каменные крестьянские дома с раскидистыми, будто канделябры, грушевыми деревьями у южной стены и низкие каменные ограды полей. Дорога долго шла по долине, а потом мы свернули и снова стали подниматься. Дорога круто забирала вверх, извиваясь в каштановой роще, пока наконец не пошла вдоль гребня. В просветах между деревьями, далеко внизу, блестела на солнце полоса реки, разделявшей две армии. Мы ехали по каменистой новой военной дороге, проложенной по самому гребню, и я смотрел на север, где тянулись два горных хребта, буро-зеленые до снеговой линии, а выше – белые и ярко сияющие на солнце. Затем, когда дорога снова пошла вверх, показался третий хребет – еще более высокий и заснеженный, белый, как мел, и изрезанный причудливыми бороздами, а совсем далеко за ними маячили еще горы – трудно было сказать, всамделишные или нет. То были горы австрийцев, у нас таких не было. Впереди показался закругленный съезд направо, и дорога резко пошла вниз между деревьями. По этой дороге двигались войска, и грузовики, и мулы с горными орудиями, и когда мы ехали, держась обочины, я видел далеко внизу реку, бегущие вдоль нее рельсы и шпалы, старый мост, по которому железная дорога уходила на другой берег и ныряла под гору, и разрушенные дома городка, который нам предстояло взять.

Уже почти стемнело, когда мы спустились и свернули на главную дорогу, что шла вдоль реки.

Глава 9

Дорога была запружена, и по обе стороны стояли щиты из кукурузных и соломенных циновок, и циновки были накинуты сверху, и все это напоминало вход в шапито или деревню аборигенов. Мы медленно ехали по соломенному тоннелю и выехали на голое, расчищенное место, где прежде была железнодорожная станция. Дорога шла ниже береговой насыпи, и в насыпи были вырыты укрытия для пехоты. Солнце уже садилось, и, выглянув над насыпью, я заметил на той стороне над холмами силуэты австрийских наблюдательных аэростатов – черные на фоне заката. Мы поставили фургоны за развалинами кирпичного завода. Ямы и котлованы печей были оборудованы под перевязочные пункты. Там работали трое знакомых мне врачей. Главный врач сказал, что, когда все начнется и к нам станут грузить раненых, мы поедем по укрытому тоннелю к основной дороге, где будет устроен распределительный пункт, и раненых перегрузят на другие машины. Только бы не случилось затора. Дорога была всего одна. Ее замаскировали, потому что она просматривается с австрийского берега. Здесь, на кирпичном заводе, от винтовок и пулеметов нас защищала насыпь. Мост через реку был разрушен. Когда начнется артобстрел, наведут другой, а часть войск перейдет реку вброд за излучиной, где мелко. Главный врач был невысокого роста, с подкрученными вверх усами. Он воевал в Ливии и там заработал два знака за ранения. Он сказал, что если все пройдет успешно, то подпишет для меня представление к награде. Я тоже выразил надежду на успешный исход, но награду считал излишней. Я спросил, нет ли где просторного блиндажа для шоферов, и майор выделил мне одного солдата в провожатые. Тот привел меня в блиндаж, который оказался очень удобным. Шоферы были довольны, и я оставил их там. Главный врач предложил выпить с ним и еще двумя офицерами. Мы выпили рому, и обстановка сразу стала очень дружеской.

Тем временем смеркалось. Я спросил, на который час назначено наступление, и мне ответили, что как только стемнеет. Я вернулся к шоферам. Они сидели в блиндаже и разговаривали, но при моем появлении замолчали. Я раздал каждому по пачке «Македонии» – неплотно набитых сигарет, из которых высыпался табак, и нужно было закрутить концы, прежде чем закуривать. Маньера чиркнул зажигалкой и передал ее по кругу. Зажигалка напоминала формой радиатор «фиата». Я пересказал то, что услышал.

– А почему мы не видели распределительный пост? – спросил Пассини.

– Он был как раз за съездом, где мы свернули.

– На дороге будет форменный бардак, – сказал Маньера.

– Нас… расстреляют как нечего делать.

– Скорее всего.

– А что по еде, лейтенант? Когда все начнется, будет не до кормежки.

– Сейчас схожу узнаю, – сказал я.

– Нам сидеть тут или можно осмотреться?

– Лучше сидите.

Я вернулся в блиндаж к главному врачу. Он сказал, что полевая кухня скоро прибудет и шоферы смогут прийти за своей порцией похлебки. Если котелков нет, он выдаст им запасные. Я сказал, что котелки, скорее всего, есть. Вернувшись к шоферам, я сказал им, что позову, как только приедет еда. Маньера сказал, что хорошо бы ее привезли до обстрела. До моего ухода они молчали. Все они были простые механики и ненавидели войну.

Я сходил проверить машины и осмотреться, а потом вернулся в блиндаж к шоферам. Мы все сидели на земле, прислонившись к стенке, и курили. Снаружи почти совсем стемнело. Земля была теплая и сухая, я привалился к стене всей спиной, устроившись на копчике, и расслабился.

– Кто идет в атаку? – спросил Гавуцци.

– Берсальеры.

– Только берсальеры?

– Кажется, да.

– Для настоящей атаки здесь мало солдат.

– Потому что настоящее наступление, видимо, будет в другом месте.

– А те, кто пойдет в атаку, об этом знают?

– Навряд ли.

– Конечно, не знают, – сказал Маньера. – Если б знали, не пошли бы.

– Еще как пошли бы, – сказал Пассини. – Берсальеры те еще кретины.

– Они храбрые и хорошо дисциплинированны, – сказал я.

– Они здоровые и широкоплечие, но все равно кретины.

– А гренадеры к тому же еще высокие, – сказал Маньера.

Это была шутка. Все засмеялись.

– А вы были, tenente, когда они отказались идти в бой и каждого десятого расстреляли?

– Нет.

– Вот, было такое. Их выстроили и каждого десятого отвели на расстрел к карабинерам.

– Карабинеры… – Пассини сплюнул на землю. – Но гренадеры-то: высоченные, и отказались идти.

– Вот бы все отказались, тогда бы и война кончилась, – сказал Маньера.

– Только гренадеры не потому не пошли. Они струсили. У них все офицеры из благородных семей.

– Некоторые офицеры пошли в бой одни.

– А двоих, которые не хотели идти, застрелил сержант.

– Но кто-то же пошел.

– Тех, кто пошел, потом не выстраивали и каждого десятого не забирали.

– Одного моего земляка так расстреляли, – сказал Пассини. – Высокий такой, плечистый, статный, как раз для гренадеров. Вечно в Риме. Вечно с девочками. Вечно с карабинерами. – Он усмехнулся. – Теперь у их дома поставили часового со штыком, и никто не смеет навестить его отца, мать, сестер, а отца лишили гражданских прав, и он не может даже голосовать. И закон их больше не защищает. Заходи кто хочешь и бери что хочешь.

– Если б не страх за родных, то никто бы в атаку и не пошел.

– Вот еще. Альпийские стрелки пошли бы. Ардити пошли бы. Да и берсальеры тоже.

– Так ведь и берсальеры драпали. Теперь пытаются это забыть.

– Зря вы разрешаете нам такие разговорчики, tenente. E viva l’esercito[9], – ехидно заметил Пассини.

– Да слышал я все это, и не раз, – сказал я. – Покуда вы сидите за рулем и делаете свое дело…

– …и помалкиваете в присутствии других офицеров, – закончил за меня Маньера.

– Я считаю, что войну нужно довести до конца, – сказал я. – Она не кончится сама по себе, если одна из сторон перестанет сражаться. Если мы сдадимся, будет только хуже.

– Хуже уже не будет, – учтиво возразил Пассини. – Хуже войны ничего нет.

– Поражение куда хуже.

– Вряд ли, – с той же учтивостью сказал Пассини. – Что такое поражение? Ты просто идешь домой.

– А враг идет за тобой. Отбирает дом, уводит сестер.

– Вряд ли, – сказал Пассини. – За каждым не пойдет. Пусть каждый сам защищает свой дом. Пусть не отпускает сестер за дверь.

– Тогда вас повесят. Или снова забреют в солдаты. И не в шоферы санитарной службы, а в пехоту.

– Всех не перевешают.

– Не может чужое государство заставить тебя воевать, – сказал Маньера. – В первом же сражении все разбегутся.

– Как чехи.

– Вы просто не знаете, что значит быть побежденным, потому и не боитесь.

– Tenente, – сказал Пассини. – Вы, помнится, разрешили нам говорить? Ну так слушайте. Нет ничего хуже войны. Мы в санитарных частях даже не представляем всех ее ужасов. А те, кто понимает, насколько все ужасно, ничего не могут поделать, потому что сходят с ума. Есть люди, которые никогда этого не поймут. Есть люди, которые боятся своих офицеров. Вот такими и делается война.

– Я знаю, что война – это плохо, но ее нужно довести до конца.

– У войны не бывает конца.

– Нет, бывает.

Пассини покачал головой.

– Войну победами не выигрывают. Ну возьмем мы Сан-Габриеле. Ну, отвоюем Карсо, Монфальконе и Триест. А дальше что? Видели сегодня все те дальние горы? Думаете, сможем взять и их тоже? Только если австрияки сложат оружие. Одна сторона должна сдаться. Так почему не мы? Если они войдут в Италию, то быстро утомятся, развернутся и уйдут. У них уже есть своя страна. Так нет же, идут войной на других.

– Да ты оратор.

– Ну мы же не крестьяне. Мы механики. Мы думаем. Мы читаем. И даже крестьянам хватает ума не боготворить войну. Всем ненавистна эта война.

– Просто правящий класс – это тупицы, которые никогда ничего не понимали и никогда не поймут. Вот потому мы и воюем.

– А еще они на этом наживаются.

– Многие не наживаются, – сказал Пассини. – Они для этого слишком тупы. Воюют за просто так. Из глупости.

– Всё, хорош, – сказал Маньера. – Что-то мы разговорились, даже для tenente.

[9] И да здравствует армия! (ит.)