Устал рождаться и умирать (страница 24)

Страница 24

Наследник симментальских и монгольских кровей, ты пригнул голову и так боднул Ху Биня под зад, что этот худосочный коротышка взлетел в воздух метра на два, как старая ватная куртка, и в силу земного притяжения рухнул под углом в заросли камышей с горестным воплем, который тянулся долго-долго и как-то криво, как хвост коровы-монголки. Вскочив на ноги, он бестолково размахивал руками, так что камыши ходили ходуном и треск стоял. Мой бычок пошел на него опять, и Ху Бинь взлетел снова.

Цзиньлун тут же отпустил руки, вскочил, поднял кнут и вытянул моего бычка. Я тоже вскочил, обхватил его сзади за пояс, приподнял и повалил на землю.

– Не смей бить моего вола! Предатель бессовестный, псы, видать, твою совесть съели! Щенок помещичий, родства не помнишь, за добро черной неблагодарностью платишь!

«Щенок помещичий» вдруг выпятил зад, отпихнул меня в сторону и выпрямился. Обернувшись, хватил меня кнутом и побежал выручать Ху Биня. Тот в панике выскочил из камышей, скуля, как побитая колченогая собака. В этой отчаянной ситуации он выглядел очень потешно. Злодей наконец получил свое, истина восторжествовала. Все хорошо, казалось мне тогда, только сперва следовало наказать Цзиньлуна, а потом уже Ху Биня. Теперь-то я понимаю, что ты был прав: ясное дело, даже злой тигр не станет пожирать своего детеныша. А твой сынок Цзиньлун с кнутом в руках устремился в погоню. Впереди всех бежал Ху Бинь – хотя сказать «бежал», наверное, не совсем точно. Пуговицы с его старой потрепанной армейской шинели – символа его славной истории – отлетели, пока он мчался, полы, разметавшись, хлопали, как перебитые крылья мертвой птицы. Шапка свалилась, ее затоптали в грязь воловьи копыта. «На помощь… Спасите…» На самом деле ничего подобного я не слышал, но мне казалось, смысл издаваемых им звуков как раз в этом и заключался. Мой вол, смелый, прекрасно знающий природу человека, без устали преследовал его. Он несся, опустив голову, и передо мной возникли его глаза: они испускали во все стороны пламенеющие лучи и пронзали пространство истории. Летевший из-под копыт солончак белой шрапнелью шелестел по камышам, осыпал меня и Цзиньлуна, с хлюпаньем падал в свободную ото льда воду. Донесся свежий дух тающего льда, пахнуло мерзлой землей и резкой вонью воловьей мочи. Так пахнет моча самок в течке, а значит, пришла весна, когда пробуждаются многие живые твари, начинается брачный сезон. После долгой зимней спячки просыпались змеи, лягушки, жабы и другие насекомые [93], оживали растения и травы, в воздух поднимались струйки дремавшей под землей белой дымки. Весна. Вот так, бегом – вол за Ху Бинем, Цзиньлун за волом, я за Цзиньлуном – мы и встретили весну тысяча девятьсот шестьдесят пятого года.

Ху Бинь растянулся на земле, будто пес, прыгнувший за кучкой дерьма. Вол раз за разом бодал его большой головой, словно кузнец за ковкой. Ху Бинь всякий раз еле слышно вскрикивал. Казалось, он распластался вдоль и вширь, как упавшая коровья лепешка. Подоспевший Цзиньлун, размахнувшись, резко опустил кнут на твой круп. Он хлестал, не переставая и всякий раз оставляя кровавый рубец. Но ты не обернулся и не сопротивлялся. Я-то надеялся, что ты с маху подкинешь его, чтобы он до середины реки долетел, чтобы проломил хрупкий лед и ушел под воду, чтобы наполовину утоп, наполовину замерз, а половина плюс половина будет одна целая смерть. Но лучше, чтобы остался жив, умрет – мать переживать будет. Ведь он в ее сердце занимает место поважнее, чем я. Пока он хлестал тебя, я отломал несколько камышин и ударил его по затылку. Видать, удар получился. С криком «Ай, мама!» он обернулся и приложил меня кнутом. Причем с такой силой, что на мне с треском разошлась ватная куртка. Кончик кнута пришелся по щеке, пошла кровь. В этот момент ты повернулся.

Я надеялся, что ты ему поддашь. Но ты этого не сделал. Он же напрягся и стал отступать. Ты негромко мыкнул, печально глядя на него. По сути, это был призыв отца к сыну. Но сын, конечно, ничего не понял. Ты шаг за шагом приближался, желая приласкать его, но сын опять не понял тебя. Он решил, что ты хочешь напасть, и ожег тебя кнутом. Удар был жестокий и расчетливый: кончик кнута пришелся по глазам. Передние ноги у тебя подкосились, ты рухнул на колени, и из глаз потекли слезы.

– Симэнь Цзиньлун! – испуганно вскричал я. – Ослепил моего вола, бандюга!

Он снова хлестнул тебя по голове, на этот раз сильнее. На лбу открылась рваная рана, потекла кровь. Мой вол! Я кинулся к тебе, закрыл твою голову руками, загородил своим хрупким телом, и слезы лились на твои недавно выросшие рога. Давай, Цзиньлун, бей, располосуй мою куртку, как бумагу, пусть моя плоть разлетится вокруг кусками земли на сухую траву, но я не дам бить моего вола! Твоя голова подрагивала под руками, я схватил пригоршню солончаковой земли и стал втирать в рану, отодрал кусок ватной подкладки и вытер тебе слезы. Больше всего я боялся, что он тебя ослепил, но, как гласит пословица, «собаке ног не покалечишь, волу глаз не повредишь». Глаза твои остались целы.

Весь месяц повторялось почти одно и то же: Цзиньлун предлагал мне до возвращения отца вступить в коммуну вместе с волом, я не соглашался, и он начинал бить меня. После первого же удара вол нападал на Ху Биня, тот сразу прятался за спиной брата. Брат с волом застывали друг перед другом на пару минут, потом оба отступали, и на этом все заканчивалось. Первоначальное противостояние не на жизнь, а на смерть свелось к чему-то вроде игры. Я был горд, что мой вол нагнал столько страху на Ху Биня, который уже больше не распускал свой язвительный и злобный язык. Стоило волу услышать его болтовню, как глаза у него наливались кровью, он опускал голову, издавал протяжный рев и готов был броситься на перепуганного Ху Биня, которому оставалось лишь прятаться за спину Цзиньлуна. Тот так больше ни разу и не ударил вола – может, тоже что-то почувствовал? Вы же, в конце концов, родные отец и сын, должна же быть между вами душевная связь? Меня он поколачивал тоже больше символически, потому что со времени той потасовки я стал носить на поясе штык, а на голове каску – два моих сокровища еще со времен «большого скачка». Я стащил их из кучи металлолома и прятал под навесом. Теперь они и пригодились.

Глава 16
Сердце молодой женщины волнуется при думах о весне. На пахоте Вол Симэнь показывает, на что способен

Эх, Вол Симэнь, было времечко во время пахоты весной 1966 года! Тогда «охранная грамота» отца из провинциального центра еще что-то значила. Тебе, уже вымахавшему в здоровенного вола, стало тесно под крохотным узким навесом. Нескольких молодых бычков из производственной бригады уже охолостили, и отцу не раз предлагали продеть тебе в нос кольцо, мол, для удобства работы. Но отец оставлял это без внимания. Мы с ним решили, что наши отношения давно уже переросли обычные отношения между крестьянином и домашним животным. Мы не только понимали друг друга с полуслова – мы были еще и боевые друзья, шли плечом к плечу и действовали заодно в твердом решении оставаться единоличниками и противостоять коллективизации.

Наши с отцом три и две десятых му земли были со всех сторон окружены землями народной коммуны. Из-за близости к Великому каналу наш участок относился к заливным землям второй категории, имел глубокий слой почвы, высокую плодородность и годился для вспашки. По словам отца, с таким участком, с таким могучим волом мы могли преспокойно прокормить себя. После возвращения у отца обострилась бессонница, и бывало, проснувшись, я видел, как он сидит, одетый, на кане, откинувшись на стену, и попыхивает трубкой. Накурено было уже так, что подташнивало.

На мой вопрос «Пап, а ты чего еще не спишь?» он обычно отвечал:

– Скоро лягу. Спи давай, а я схожу волу сена добавлю.

Как-то я встал по нужде. (Признаться, я страдал ночным недержанием, и ты, когда был ослом и волом, наверняка видел, как во дворе сушилось мое постельное белье. Стоило У Цюсян увидеть, как мать вывешивает его на просушку, она тут же громко звала дочек: «Хучжу, Хэцзо, скорей сюда, гляньте, какая карта мира получилась у Цзефана из западной пристройки». И эти соплячки, подбежав, принимались водить по белью палкой: «Это Азия, это Африка, это Латинская Америка, это Тихий океан, это Индийский…» От стыда хотелось провалиться сквозь землю и не высовываться. А еще хотелось сжечь все это белье, чтобы следа не осталось. Попадись оно на глаза Хун Тайюэ, тот бы точно сказал: «Ты, Цзефан, господин хороший, можешь с этой простыней на голове прямо на вражеский дзот идти – и пуля не возьмет, и осколки гранаты в сторону отлетят!» Ладно, чего поминать прежний стыд; к счастью, с тех пор, как я пошел за отцом в единоличники, все это прошло само собой, но прежде стало еще одной важной причиной того, что я стоял за ведение хозяйства отдельно, а не со всеми.)

Льющийся поток лунного света оставлял в нашей комнатушке серебристую дорожку – даже мышь, которая сидела на плите и подбирала крошки, стала серебряной. Было слышно, как за загородкой вздыхает мать. Я знал, что у нее тоже бессонница: за меня все переживала, надеялась, что отец в скором времени вступит со мной в коммуну, и мы заживем все вместе в мире и согласии. Но этот несгибаемый упрямец разве кого послушает?! От красоты лунного света сон как рукой сняло, захотелось взглянуть, как там наш вол под навесом – спит, как люди, или всю ночь не смыкает глаз? Лежит, когда спит, или стоит? Открыты у него глаза или закрыты? Накинув куртку, я беззвучно выскользнул во двор, ступая босыми ногами по прохладной земле. Холодно не было; под луной, которая во дворе светила еще ярче, большой абрикос серебрился, отбрасывая на землю огромную мрачную тень. Отец просеивал ситом сено. Он казался выше и больше, чем днем, лунный свет падал на сито и на его большие руки. Сито ритмично шуршало; казалось, оно висит в воздухе и двигается само по себе, а руки – лишь дополнение к нему. Через сито сено сыпалось в каменную кормушку, а потом хлюпал слизывающий его воловий язык. Я видел поблескивающие глаза вола, ощущал исходящий от него жар. И слышал, как отец приговаривает:

– Эх, старина Черныш, завтра у нас пахота начинается. Ешь хорошенько, наедайся досыта и сил набирайся. Завтра надо поработать как следует, показать этим, что торопятся в коммуну: Лань Лянь лучший хозяин в Поднебесной, а волу его нет равных! – Вол покачивал большой головой, словно в ответ на его слова. – Хотят, чтобы я вставил тебе кольцо в нос, – продолжал отец. – Не дождутся! Мой вол мне как сын, как человек, а не как скотина. Разве людям вставляют кольца в нос? А они еще хотят, чтобы я охолостил тебя, – вот уж дудки! Ступайте домой и холостите своих сыновей, говорю! Правильно, Черныш? У меня до тебя осел был, тоже Черныш, вот уж всем ослам в Поднебесной осел. И работник славный, и по характеру, как человек, ну и норов отчаянный. Кабы не сгубили его тогда в пору «большого скачка», и сейчас, наверное, жив был. Хотя, если подумать, не уйди он, не было бы и тебя. Тогда на рынке я на тебя сразу глаз положил. Сдается мне, старина Черныш, в тебя тот черный осел и переродился, это просто судьба!

Лицо отца скрывала тень. Видны были лишь большие руки на кормушке, да сияли синим самоцветы воловьих глаз. Когда мы привели вола с рынка, он был каштановый, а потом стал темнеть, пока не стал почти черный, вот отец и называет его Чернышом. Тут я чихнул, отец вздрогнул и, как воришка, опрометью выбежал из-под навеса.

– А-а, это ты, сынок. Что тут стоишь? Быстро в дом спать!

– А ты почему не спишь, пап?

Отец поднял голову и посмотрел на звезды:

– Ладно, тоже ложусь.

[93]  Перечисленные виды в Китае традиционно относят к насекомым, соответствующий иероглифический классификатор входит в их названия.